Дорога на Лос-Анжелес, стр. 30

– Она была чудесной, – промолвил я, всхлипывая. – Всей своей жизнью пожертвовала ради моего успеха. У меня аж до самого нутра все болит.

– Это круто, – сказал Коротышка. – Мне кажется, я знаю, каково тебе.

Голова моя поникла. Я зашаркал ногами прочь, слезы текли у меня по лицу. Удивительно, как такая бесстыжая ложь чуть было и впрямь не разбила мне сердце.

– Нет. Вы не понимаете. Да как вы можете?! Никому не понять, каково мне.

Он поспешил следом.

– Послушай, – улыбнулся он. – Ну не глупи, возьми сегодня выходной. Езжай в больницу! Посиди с матерью! Приободри ее! Побудь с нею несколько дней – неделю! Тут все будет в порядке. Я оплачу тебе полное время. Я знаю, как тебе туго. Черт, да у меня же самого, наверное, мама когда-то была.

Я стиснул зубы и замотал головой.

– Нет. Не могу. Не буду. Мой долг – быть здесь, с остальными парнями. Не хочу я, чтобы вы себе любимчиков заводили. Моей маме бы тоже это не понравилось. Даже при последнем издыхании она бы так сказала.

Он схватил меня за плечи и потряс.

– Нет! – ответил я. – Я так не поступлю.

– Слушай сюда! Кто здесь главный? Теперь делай гак, как я тебе говорю. Убирайся отсюда и поезжай в больницу и сиди в больнице, пока матери твоей не станет лучше!

Наконец я сдался и потянулся к его руке.

– Господи, вы замечательный человек! Спасибо! Боже мой, я этого никогда не забуду.

Он потрепал меня по плечу.

– Не стоит. Я понимаю такие вещи. У меня, наверное, тоже когда-то мама была.

Из бумажника он вытянул фотографию.

– Смотри, – улыбнулся он.

Я поднес фотографию к омытым слезами глазам. Квадратная кирпичная баба в подвенечном платье, ниспадающем с нее, как простыни с небес, и собравшемся складками в ногах. За нею – фальшивый задник с нарисованными деревьями и кустами, яблони в цвету и распустившиеся розы, причем разрезы и дыры в полотне так и бросаются в глаза.

– Моя мама, – сказал он. – Этой фотографии уже пятьдесят лет.

Я подумал, что уродливее бабищи мне видеть не доводилось. Челюсть у нее торчала квадратная, как у фараона. Цветы в руке, которые она держала, словно толкушку для картошки, увяли. Вуаль съехала набок, как занавеска на сломанном карнизе. Уголки рта задрались вверх в необычайно циничной ухмылке. Выглядела она так, будто презирала саму мысль, что пришлось эдак разодеться ради того, чтобы выйти замуж за одного из этих проклятых Нэйлоров.

– Она прекрасна – слишком прекрасна, чтобы описать словами.

– Да, чудо она была еще то.

– Оно и видно. В ней есть что-то мягкое – как холм в сумерках, как облачко вдалеке, что-то милое и очень духовное; ну, вы понимаете, о чем я, – метафоры мои неадекватны.

– Ага. Она умерла от пневмонии.

– Боже, – изрек я. – Подумать только! Такая чудесная женщина! Вот насколько ограниченна так называемая наука! А началось все с обычной простуды к тому же, не так ли?

– Ну. Так оно и было.

– Мы, современные! Какие же мы дураки! Мы забываем о неземной красоте старых вещей, драгоценностей – как вот эта фотография. Господи, она изумительна!

– Ага. Боже, боже.

Двадцать один

В тот день я писал на скамейке в парке. Солнце соскользнуло прочь, с востока подкралась темнота. Я писал в полутьме. Когда с моря поднялся влажный ветер, я бросил и пошел домой. Мона с матерью ничего не знали, думали, я с работы вернулся.

После ужина я начал снова. В конечном итоге далеко не рассказ получится. Я насчитал тридцать три тысячи пятьсот шестьдесят слов, за исключением неопределенных артиклей. Роман, полный роман. В нем было двести двадцать четыре абзаца и три тысячи пятьсот восемьдесят предложений. Одна фраза содержала четыреста тридцать восемь слов, самое длинное предложение из всех, что мне доводилось видеть. Я гордился им и знал: оно ошеломит критиков. В конце концов, не всякому дано чеканить такие фразы.

И я писал дальше, когда только мог: строку-другую по утрам, три полных дня в парке на лавочке, целыми страницами по ночам. Дни и ночи бежали под карандашом, словно торопливые ноги детишек. Три больших блокнота уже были упакованы написанным, затем к ним добавился четвертый. Через неделю труд был окончен. Пять блокнотов. 69 009 слов.

То была история страстных любовей Артура Баннинга. На своей яхте он плавал из одной страны в другую в поисках женщины своей мечты. У него закручивались романы с женщинами всех стран и рас в мире. Чтобы упомянуть все страны, я обратился к словарю и поэтому не пропустил ни одной. Их было шестьдесят, и в каждой у него было по страстной любви.

Но Артур Баннинг так никогда и не нашел женщину своей мечты.

Точно в 3.27 утра в пятницу, 7 августа, я закончил книгу. Последним словом на последней странице стало именно то, которого я желал.

Оно было – «Смерть».

Мой герой застрелился в голову.

Он приставил пистолет к виску и заговорил.

– Мне не удалось найти женщину своей мечты, – сказал он. – И теперь я готов к Смерти. Ах, сладкая тайна Смерти.

Я вообще-то не написал, что он спустил курок. Это должно было доказать, что я способен обуздывать себя в сокрушительной кульминации.

Итак, он завершен.

Двадцать два

Когда я вернулся домой на следующий вечер, Мона читала рукопись. Разложила стопки бумаги по столу и дочитывала последние слова на самой последней странице, где как раз и была обалденнейшая кульминация. Казалось, глаза у нее горят напряженным интересом. Я стащил с себя куртку и потер руки.

– Ха! – сказал я. – Вижу, ты поглощена. Захватывает, не так ли?

Она взглянула на меня с кислой миной.

– Это глупо, – сказала она. – Просто глупо. Оно меня не захватывает. У меня от него живот схватывает.

– О! – сказал я. – Вот, значит, как? – Я прошелся по комнате. – И кем же ты себя тогда, к чертовой матери, считаешь?

– Это глупо. Я хохотала до колик. Большую часть, я, конечно, пропустила. Даже трех пачек отсюда не осилила.

Я потряс кулаком у нее перед носом.

– А что ты скажешь, если я тебе всю рожу расквашу в кровавое и слюнявое месиво, а?

– Это пижонство. Все эти умные слова! Я вырвал у нее из рук листки.

– Ты – католическая невежда! Грязная лицемерка! Отвратительная, тошнотворная глиномеска-безбрачница!

Моя слюна забрызгала ей лицо и волосы. Она вытерла платком шею и оттолкнула меня. Она улыбалась.

– А почему твой герой не убил себя на первой странице вместо последней? Так бы история получилась гораздо занятнее.

Я схватил ее за горло.

– Следи очень тщательно за тем, что говоришь, римская блудница! Предупреждаю тебя – будь очень, очень осторожна!

Она вырвалась, ногтями отцепив мою руку.

– Это худшая книга, что я только читала.

Я снова ее схватил. Она вскочила со стула, дико отбиваясь и царапая мне физиономию. Я начал отступать, выкрикивая при каждом шаге:

– Ты – святоша, тошноблевотнейшая монахиня изо всех сучьезаразных тошнотных монахинь поганых тупорылых бабуинов низкопробнейшего католического наследия.

На столе стояла ваза. Мона заметила ее, подскочила и схватила. Поигрывала ею, поглаживала, улыбалась, взвешивала, потом снова угрожающе улыбалась мне. Затем поднесла вазу к плечу, готовая метнуть мне в голову.

– Ха! – сказал я. – Правильно! Кидай!

Я дернул на груди рубашку, брызнули пуговицы, грудь обнажилась. Я прыгнул перед сестрой на колени, выпятив грудь. Я бил по груди, колошматил обоими кулаками, пока вся она не покраснела и не заболела.

– Бей! – орал я. – Дай мне как следует! Оживи Инквизицию! Убей меня! Соверши братоубийство! Пусть все эти полы зальет богатой чистой кровью гения, осмелившегося поднять руку!

– Дурак ты. Ты не умеешь писать. Ты совсем не умеешь писать.

– Шлюха! Монахиньствующая шлюшливая шлюха из самого брюха Римской Блудницы!

Она горько усмехнулась.

– Обзывайся как угодно. Только руками не лапай.