Знак Зверя, стр. 7

Четыре касты, железные законы, неукоснительное соблюдение традиций и обрядов, мм, попали мы с тобою, брат, говорил Борис, это же настоящий аквариум с крепчайшим раствором азиатчины. Смотри, смотри, шептал он, показывая глазами на одного больного в синей пижаме, остервенело бьющего по ушам газетой другого больного в синей грязной пижаме — за то, что тот не ответил точно, сколько дедушке осталось до дембеля, ошибся на один день, и избиваемый молчал и не пытался защитить свои уши, хотя плечи у него были круты и грудь широка.

Если кто тронет мое, шептал Борис, осторожно притрагиваясь к гнилому уху, я ему откушу нос. Черепаха смотрел на рыжего кадыкастого высохшего Бориса, на его мелкие, разгоревшиеся глаза с воспаленными веками и верил, что так и будет: откусит. Но его почему-то не трогали.

Однажды, проснувшись, Борис насвистел «Yellow submarine» и улыбнулся. Ты знаешь, кто мне сейчас приснился? Я скользил вниз по леднику, бросил взгляд в сторону, смотрю: альпийский луг, стадо белых коров и в сером каком-то балахоне, с черным бичом на плече, длинноволосый пастух, очень знакомый, и я на всякий случай крикнул: Джон! — и успел заметить, как он обернулся, он обернулся, и на солнце пыхнули его круглые очки, ледник оборвался. Мы живем в желтой подводной лодке, в желтой подводной лодке, в желтой подводной лодке, пропел Борис. Я знаю, что надо делать: насвистывать и напевать каждый день «Битлз», чтобы не свихнуться в этом уксусе. Или ты не любишь «Битлз»? и скажешь, что они устарели? и я тогда не подам тебе руки. Последнее, что я слышал, уходя из дома, была песня «Битлз», ответил Черепаха. Тогда задраиваем люки, и, если нас запеленгуют, я буду торпедой. Я тоже умею драться, сказал Черепаха. О'кей! погружаемся!..

Запеленговал их, уже после выздоровления, когда вся команда приехала из учебного лагеря в дивизионный городок, чтобы получить сухие пайки, мыло, панамы и последний раз отужинать на советской земле, довольно крупный и решительный дед. Уйдя с плаца, они сидели на траве в тени дерева, и крупному решительному деду это не понравилось, и он пошел на таран — но, напоровшись на глаза рыжей торпеды, задумался, заработал вхолостую мотором и дал задний ход.

Он увидел глаза европейца, с мрачной улыбкой сказал Борис, осторожно касаясь гнилого уха. Знаешь, как назывался мой взгляд? Взор викинга. Я тебя научу, а то вдруг нас за хребтами раскидают; смотришь, как сквозь прорези забрала. Вот так, — Борис посмотрел на него мелкими морскими глазами сквозь прорези тяжелого кованого забрала.

И после прощального обильного — как на убой, отметил, жуя, Борис — ужина в дивизионной столовой команду завели на военный аэродром и перебросили через хребты.

...Двадцать.

Жаль, здесь нет Бориса.

Поворот.

С его взором викинга. «Мы живем в желтой подводной лодке, в желтой подводной...» — интересно, поет ли Джон Леннон там, среди снежных вершин, пася на альпийских лугах стадо белых коров?

А что бы он пел, оказавшись здесь, на окраине этого города у Мраморной горы? «Революцию»? Конечно, «Революцию».

Двадцать.

Душно, хочется спать, пить. Но днем еще хуже. Днем все видят тебя и орут. И ты видишь их.

Ты видишь их и подчиняешься с такой легкостью, будто учился в школе лакеев.

И никогда не был свободным.

Но ведь был: сидя на холме и читая даосов, сидя в доме напротив булочной и слушая «Битлз».

Жаль, нет Бориса.

Скорее бы осень, осенью будет хорошо, холод будет прогонять сон, и дни и ночи перестанут так смердеть. Холод — это здоровье, холод — союзник, холод лучше всего. И осенью появятся новые сыны, и старики ослабят хватку. И уже можно будет не опасаться заболеть, — говорят, осенью рысоглазая отступает. Но осень неблизко, старики рядом, они всюду, от них нигде не скроешься, некуда деться, — если только за кромку. Бежать, чтобы больше мин зацепить. Но все сыны становятся через полгода чижами, через год фазанами и, наконец, дедами. Немного потерпеть — какую-нибудь сотню дней, потом еще сотню.

Легко сказать: потерпеть. И непонятно, почему я должен терпеть? Он остановился, обернулся. Появились часовые третьей смены. Отдежурившие часовые направились к белой мраморной ограде, освещенной луной, вошли во двор, сложили в оружейной палатке свои доспехи и оружие и поспешили в казарму: спать, спать.

Жаль, здесь нет Бориса... Но здесь есть я. И я могу сказать: нет.

Черепаха разделся и лег. Но спать уже нисколько не хотелось.

Могу или нет?

Ведь они просто сумасшедшие, наполеоны в мундирах из портянок, с вставными барскими глазами. Комбат рявкнул сегодня — даже и у Шубы выскочили. А Борис научил меня взгляду викинга.

И надо быть сумасшедшим, чтобы подчиняться портяночным наполеонам, сумасшедшим или портянкой.

Это же все так просто.

«Революция» — вот что сейчас я хотел бы услышать.

4

Утром стало ясно, что все не так просто, как показалось ночью.

День начался как обычно.

Лыч выпалил: подъем! — и сыны полетели вниз, бросились к табуретам с одеждой, будто и не спали, а всю ночь, взведенные, как спринтеры перед стартом, ждали зычного выстрела. И лишь один замешкался и тут же поплатился: Лыч шагнул к его койке, и вместе с матрасом он оказался на полу; встал и вытаращился на Лыча.

— Что лупишься?! Сказано: подъем.

Оглушенный падением сын вместо того, чтобы забросить на койку матрас и кинуться к одежде, продолжал стоять и ошалело таращиться.

— Ну вот тебе и на! — сказал кто-то весело.

Длинное костистое лицо Лыча слегка побледнело.

— Ты что? — сквозь зубы проговорил он, сжимая кулаки. — Не понимаешь?

И сын наконец очнулся, склонился, вцепился в матрас, поднял и положил его на место, схватил штаны и начал надевать их.

— Сынки припухают и борзеют на глазах.

— Их бы в разведроту или в пехоту на пару деньков для стажировки.

— Да, там всё делают бегом. А наши шевелятся еле-еле.

— Может, нам самим летать пчелками, мужики?

— Я полетаю!.. В хвост!.. в гриву!.. и — наизнанку!

Сыны все слышали и хмурились.

Ни во время кросса, ни во время физзарядки, мытья полов и завтрака нельзя было поговорить об этом.

После завтрака возле умывальников, где они, как всегда, чистили жирную посуду, не было наполеонов, но рядом мыли свою посуду чижи, и Черепаха молчал. И лишь после ухода последнего чижа он начал.

Они старательно терли глиной и песком алюминиевые крышки и ложки и молча слушали, бросали на него быстрые взгляды и смотрели по сторонам...

Когда он закончил, Мухобой сказал:

— Ну да, вон их сколько.

— Чижи не в счет, — заметил Черепаха.

— Это еще неизвестно, — возразили ему.

— На словах все гладко... Наверняка уже кто-то когда-то пробовал, не тебе первому это в голову пришло, а что толку.

Дверь туалета хлопнула, из него вышел и направился к умывальникам один из фазанов, и все умолкли. Он нашел на трубе обмылок, повернул вентиль крана и принялся неторопливо и тщательно мыть руки. Вымыв руки, стройный и плечистый фазан с серебристым ежиком волос вытерся носовым платком и, уходя, сказал, что платок надо простирнуть. Платок остался на трубе.

— Ну, кто будет стирать? — спросил Черепаха.

Все молчали, чистили ложки и крышки.

— Это платок Енохова, — напомнил Черепаха. Мухобой вздохнул:

— Ладно.

— Понимаешь, в чем дело, — торопливо заговорил сброшенный на подъеме с кровати, — дело не в том, что их больше.

— Всего на шесть человек, — заметил хмурый чернявый парень.

— Это, Городота, если не считать этих, — тут же возразил ему Мухобой, имея в виду чижей.

— Да не в этом дело, — сказал сброшенный с койки.

— Эти скорей за нас подпишутся, им тоже несладко, — перебил его чернявый Городота.

— Да-а, гляди-ка.

— Не в этом дело.

— Ну в чем?

— В том, что: да, хорошо бы сразу делаться дедом, но так не бывает, надо сначала в сынах походить. Ведь они все такими же были, то же самое делали.