Слово о слове, стр. 6

Таким образом, атеистическое представление о том, что Бог – это сам человек, понятый в его всеобщности (то есть не как индивид, но как абстракция от всего человеческого рода в целом) рождалось не на пустом месте. Именно сущность рода, – подводит своеобразный итог развитию этих представлений Фейербах, – именно его основные качества и свойства концентрировались в этом понятии. Другое дело, что долгое время степень умственного развития самого человека еще не позволяла ему оперировать такими сложными абстрактными категориями. Столь высокая абстракция становится доступной представлению не обремененного теологическим образованием индивида только тогда, когда облекается в какую-то конкретно-чувственную форму. Когда уподобляется чему-то привычному и простому. А что может быть привычней для человека, чем он сам? Вот именно поэтому-то абстракт общечеловеческой сущности и персонифицируется в Боге, созданном по образу и подобию самого смертного.

Кстати сказать, и сегодня свободное владение абстракциями подобного уровня доступно далеко не каждому, и если герой классического анекдота не мог вообразить себе «квадратный трехчлен“, то стоит ли смеяться над ним, если подавляющее большинство из нас и сегодня не в состоянии подняться до уровня греческого мыслителя из шестого века до н. э. и вообразить себе «шарообразность“, начисто лишенную вещественности, «зрение и слух“, взятые сами по себе, то есть без органов зрения и слуха, «ум“ в его чистом виде… А ведь именно так определял сущность Бога все тот же Ксенофон. Те замечательные откровения, которые были приведены нами несколько выше, вовсе не говорят о том, что он был действительным ниспровергателем всякой религии вообще. Скорее наоборот, веру имел и он, но сущность Бога, принимаемого им, по свидетельству Диогена Лаэртского «шаровидна и нисколько не схожа с человеком; Он весь – зрение и весь – слух, но дыхания в Нем нет; и Он весь ум, разумение и вечность“.

Именно эта неспособность пользоваться сложнейшими абстракциями высокого уровня и лежала в основе отчуждения собственной сущности человека и гипостазирования ее в качестве какого-то (персонифицированного, наделенного чертами личности) надмирового начала. Поразительно точно это умосостояние, нуждающееся в обязательном воплощении абстракции в чем-то осязаемом и представимом, передают строки незабвенного гумилевского «Слова“:

Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине.

Итак, Богом в известном смысле оказывается сам человек. Но тогда и в той строгой симметрии, о которой уже говорилось, нет решительно ничего удивительного: в акте Божественного Творения отображается «розовое пламя“ творческой мысли преобразующего этот мир человека. Мысли вполне посюсторонней и все же так и не уловимой для «алгебры“ формального анализа. Не что иное, как последовательное сотворение самим человеком всей окружающей его действительности на века запечатлевается в этой тысячелетиями рождавшейся легенде.

И остается, таким образом, только один вопрос: каковы побудительные мотивы и цели этого сквозящего через всю человеческую историю творческого акта?

Здесь необходимо повториться: судить о конечных целях, о подлинном смысле бытия всего человеческого рода не просто трудно – невозможно. Прямой ответ на этот до чрезвычайности важный вопрос сегодня отсутствует, его не знает, наверное, никто. Но обращение все к тому же зазеркалью рационалистически организованной человеческой мысли может дать пусть и не решение, но хотя бы ориентир… А там и основой творчества, и конечной его целью оказывается не что иное, как благо. Мы уже видели, что благо не противостоит Богу как некоторая внешняя ему сущность, оно имеет свое основание в самом Боге. Он и только Он его источник и его причина и благо является таковым только и только потому, что его источник – Бог.

Проецируя эту истину на плоскость доступной человеческому разумению реальности мы получим, что и побудительной причиной и целью уже чисто человеческого творчества является не что иное, как нравственный закон. Единственным основанием подлинного творчества оказывается Бог в человеке. Никто, правда, в точности не знает, что это такое, но все же каждому интуитивно ясно, что именно стоит за этим выражением.

Таким образом, исследуя вопрос в своего рода отраженном свете, мы получаем вполне определенный ответ на него, и не следует свысока относиться ни к этому ответу, ни к самому методу его поиска.

Для того чтобы окончательно удостовериться в полноте установленной симметрии, необходимо хотя бы приблизительно очертить сферу действия нравственного закона, понятого одновременно и как побудительное начало, и как конечная цель любого творческого акта. Но удивительное дело: как только мы принимаем, что именно творчество образует собой внешнюю форму нравственного закона, как любые интуитивно полагаемые пределы (круг межличностных отношений, например) той сферы, которой должно ограничиться его действие, немедленно исчезают. Эта сфера становится в полном смысле всеобъемлющей. В самом деле, где могут пролегать те границы, куда не проникала бы творческая мысль? И точно так же: где могут пролегать те границы, куда не проникала бы человеческая нравственность? Таким образом, и в этом пункте сохраняется полная симметрия тому положению вещей, когда весь, без какого бы то ни было изъятия, мир оказывается существующим лишь благодаря творческой воле Создателя, а именно: любое движение человеческой души по эту сторону рационального уже изначально подчинено действию нравственного закона как некоторой высшей всеобъемлющей силы. Иначе говоря, вся человеческая цивилизация, представляя собой продукт человеческого творчества, в конечном счете оказывается прямым овеществлением нравственного закона – именно он ее внутренняя причина и ее конечная цель.

2.3. Новая этика как рубеж всеобщего развития

Итак, нравственный закон не может быть понят как прямое указание на конкретный образ действий в какой-то конкретной ситуации. От Новозаветного: «весь закон в одном слове заключается: «люби ближнего твоего, как самого себя“ до Канта и Достоевского нравственный закон представал (и предстает) как предельно абстрактное начало, каждый раз требующее от каждого человека самостоятельного осмысления существа всех его повелений. Другими словами, в сфере нравственности человек оказывается как бы обреченным на постоянное творчество, и не «буква“ какой-либо нормы, но творческий порыв тоскующей по совершенству души, говоря словами Павла, «дал нам способность быть служителями Нового Завета, не буквы, но духа; потому что буква убивает, а дух животворит“.

Определение творчества как единственного способа реализации повелений нравственного закона порождает новые вопросы. Ведь это только сегодня, на закате ХХ века, творчество обнаруживает себя как некоторое всепроникающее начало, проявляющееся во всех без исключения сферах человеческого бытия: в науке, технике, искусстве, политике, военном деле и так далее, и так далее. И во всех этих сферах, не исключая военную, оно оказывается принципиально неотделимым (во всяком случае теоретически) от человеческой нравственности. Но и на закате ХХ столетия творчество озаряет далеко не каждое наше действие; и сегодня рутина повседневности захлестывает даже поэтов. Если же оглянуться в прошлое, то развернутая ретроспектива предстанет как последовательное сужение его сферы, причем тем большее, чем ближе к истокам современной цивилизации проникает наш умственный взор. Но все это должно означать, что последовательно сужается и сфера действия нравственного начала в нас. Так ли? Можно ли согласиться с тем, что в исторической ретроспективе нравственность постепенно обращается в нуль?

Бытует мнение, что этика Пятикнижия, развиваясь чисто линейным путем, постепенно перерастает в этику Нового Завета. Существование каких-то (и даже очень больших) различий между ними, разумеется, признается, но все эти различия нередко относятся к разряду количественных, то есть таких, которые могут сформироваться чисто эволюционным путем, за счет постепенных микроскопических изменений, рекомбинаций чего-то уже существовавшего в самом истоке. Ясно, что такой взгляд на вещи предполагает существование нравственного начала и в самых глубинных слоях человеческой истории. Иначе говоря, означает реальное существование нравственности – пусть и в эмбриональном виде – уже на том самом рубеже, где теряется всякое отличие животного от человека.