Слово о слове, стр. 34

7.3. Бесы

Именно с такого рода трансцендентностью столкнулся и Базаров. Но ладно, если бы дело ограничивалось одним только им, личной драмой вымышленного романистом литературного героя. Осязаемая действительность куда страшней любого вымысла, и реальные бесы, порожденные отторжением подлинной культуры, оказались куда страшнее и бесов от Луки, и бесов от Достоевского…

Вкратце повторю сказанное.

Человек – существо творческое. Но как в последнюю истину человек может веровать и в высокую нравственную заповедь, и в простую целесообразность. И если верно то, что "В начале было Слово", то все равно необходимо уточнить, ибо одних подвигает величие Слова, открывшегося Иоанну, других завораживает колдовская магия тех, которые вспыхнули на последнем пиру Валтасара. Самое же печальное заключается в том, что все эти "мене, текел, упарсин" представляют собой гораздо более простое и удобное основание для практических действий, нежели ригоризм нравственных императивов. И вот здесь круг замыкается: человек – существо творческое! Но там, где все может быть взвешено, сочтено, измерено, творят уже по каким-то своим законам:

"Есть творчество навыворот, и он
Вспять исследил все звенья мирозданья,
Разъял Вселенную на вес и на число,
Пророс сознанием до недр природы,
Вник в вещество, впился, как паразит,
В хребет земли неугасимой болью,
К запретным тайнам подобрал ключи,
Освободил заклепанных титанов,
Построил их железные тела,
Запряг в неимоверную работу;
Преобразил весь мир, но не себя,
И стал рабом своих же гнусных
Тварей."

Одним словом, Базаровы могут порождать только бездуховность. Нужно ли после этого удивляться тому, что целые поколения, воспитывавшиеся не только как физический, но теперь уже и как интеллектуальный, придаток бездушной машины, оказываются потерянными? Что сегодня мы обнаруживаем и дефицит милосердия, и дефицит духовности, и дефицит нравственности? Поэтому если своеобразными полюсами старого, онегинского и кирсановского, мира были Андрей Болконский и Платон Каратаев, то в мире, где предельной рационализации подвергается даже мораль (чего, например, стоит наша же, родная российская, линия моральной эволюции от "разумного эгоизма" к литературным "бесам" и вполне реальному Сергею Нечаеву), этими полюсами предстают, с одной стороны, компьютерный полиграф, с другой – Полиграф Полиграфович Шариков. Да и кого еще может породить вековое вращение в этом замкнутом круге необратимо деградирующей "дырочной культуры" и такой же "дырочной нравственности" ("см. Мораль").

На первый взгляд, упоминание в этом контексте этического учения Чернышевского, этой канонизированной российским демократическим движением фигуры, излишне натянуто. Ведь Чернышевский говорит о многом таком, что прямо противоречит всякому утилитаризму, ибо в его представлении эгоизм существует даже там, где есть принесение человеком в жертву не только своей собственной пользы, но даже и самой жизни. Но это только на первый.

В философии есть понятие механицизма; в сущности это род философского ругательства, синоним интеллектуальной примитивности и ограниченности. Стремление свести всю мотивацию человеческого поведения к одной только пользе – это род именно такого механицизма. Правда, можно говорить о разных видах пользы. Так, есть польза грубая, состоящая в том, что человек ищет удовольствий для самого себя и избегает страданий; есть и более тонкая, в силу которой он находит свое удовлетворение в чувстве симпатии и нравственности; наконец, можно говорить и о некоторой высшей, "разумной" форме, которая преследует "наибольшее возможное счастье для наибольшего числа людей".

Именно этот круг понятий, составлявший традиционный предмет анализа поколений английских моралистов, непосредственно от Милля, перенимает Чернышевский в своей концепции "разумного эгоизма". То обстоятельство, что им сюда вводится и готовность человека к самопожертвованию ради подлинного счастья этого "наибольшего числа людей", отнюдь не избавляет ее от механистичности.

Но если бы все сводилось к одному только примитивизму. Признание именно своего и только своего представления о пользе наиболее развитым и тонким дает человеку возможность судить и о том, что составляет действительную пользу других. Поэтому чаще всего ради этой последней приносится в жертву вовсе не собственный интерес ревнителя о всеобщем благе (и уж тем более не его жизнь), но именно интересы (а то и самая жизнь) других. Это и понятно, ведь если мои представления – о пользе ли, о благе – суть самые передовые и правильные, то ради них вполне допустимо поступиться грубо понятым благом всех окружающих. И вот уже молодые офицеры, выводившие в декабре 1825 года мало что понимающих в отвлеченных идеях солдат на Сенатскую площадь, не считают бессовестным обманывать их лозунгом, в сущности прямо противоречащим идее республиканизма. За великого князя Константина и "его жену Конституцию" – вот девиз, который многих из этих неразвитых, но вместе с тем мечтающих о царствии небесном на земле людей погонит на каторгу или поставит под шпицрутены. Русские террористы еще долгое время будут обманывать и самих себя, и восторженных юношей, и даже убеленную сединами "прогрессивную" профессуру готовностью отдать свою собственную жизнь взамен забираемой ими ради достижения высоких общественных идеалов. Правда, среди них будут и Иваны Каляевы, блаженные, не от мира сего люди, которые так до конца и останутся верными этой готовности, но куда как чаще ради спасения своей собственной шкуры вчерашний борец с мировым злом станет сотрудничать с полицией, и история революционного движения будет изобиловать пятнающими его примерами предательства и ренегатства.

Так что Петр Верховенский и в самом деле довольно органично вписывается и в приведенный здесь ряд, и в ряд, вполне реальных персонажей одного из историков русской революции, издателя "Былого", Владимира Бурцева.

7.4. Человеческое в слове

Однако напомню, что слова, открывшиеся библейскому Валтасару, носили вполне пророческий смысл…

Препарированное и выхолощенное строгим определением слово в принципе не способно стать средством духовного созидания; загнанное в бездушный ранжир формализованных дефиниций, оно в состоянии порождать одни лишь тавтологии. И все же созидательное начало сохраняется в нем, несмотря ни на что. Причина в том, что кастрация положением каких-то жестких пределов его значению никогда не бывает – да и не может быть – абсолютной. На деле божественное пламя неопределимого продолжает биться в нем вопреки любой сколь угодно строгой и свирепой стерилизации. Вот именно эта утаенная от формального анализа неопределимость в конечном счете и оказывается подлинным материалом и инструментарием любого творческого процесса. Как, впрочем, и его прямым результатом, ибо всякое новое достижение человеческого духа наполняет какими-то неведомыми ранее переливами смысла не только втиснутую в формальные рамки часть общего значения слова. Вся та семантическая аура знака, что навсегда остается за границами любых его определений, в конечном счете формируется именно этими цветами.

Словом, возможность творчества сохраняется в любой, даже самой строгой и точной дисциплине только потому, что любая, сколь угодно ничтожная искра того, что не поддается дефициции, способна хранить в себе полную семантическую структуру любого знака. Так, даже единственная сохранившая жизнь клетка давно уже умершего организма в состоянии возродить его плоть…