Слово о слове, стр. 2

Но поразительное дело! Их – до обидного приземленные, лишенные и тени романтического ореола – поступки в конечном счете рождают пережившую века легенду. Ту самую легенду, которая вот уже два тысячелетия служит и источником вдохновения для поколений художников и поэтов и высоким образцом, идеалом нравственного совершенствования для миллионов и миллионов.

Но это только на первый взгляд может показаться, что Мастер, подобно штатному партинструктору из отдела атеистической пропаганды, одержим развенчанием легенд. Ничуть, ведь и сам Христос отказывается от всего того, что легко могло бы затмить любой миф, составленный по самым высоким канонам языческого мира («Или думаешь, что Я не могу теперь умолить Отца Моего и Он представит Мне более, нежели двенадцать легионов Ангелов?») – чего стоит одна Его молитва в Гефсиманском саду. Пришедший в этот мир, чтобы Своей смертью искупить его грехи, Он не становится в позу античного трагика, не произносит никаких «высоких» и «демонических» слов. Молитва Его бесконечно далека от всего этого и так по-человечески понятна: «Отче Мой! если возможно, да минет Меня чаша сия; впрочем, не как Я хочу, но как Ты.»

Какой уж тут героизм…

Но ведь только та легенда и способна вдохновить миллионы, творцом которой является обыкновенный слабый земной человек. Деяния героев – пример для подражания лишь равным им; еще античный мир осознал, что герой – это человек совершенно иной природы, и не случайно, что его родословная в конечном счете восходит к небожителям. Где уж тут равняться…

Персонажи Мастера лишены всего героического в языческом понимании этого слова. И все же – повторимся – именно они, слабые земные существа («да минует меня чаша сия…») творят переживающую тысячелетия легенду.

Но какая таинственная сила сокрыта в ничем не примечательных действиях этих ничем не примечательных людей? А ведь что-то и в самом деле сокрыто: уж слишком неприметны они сами в сравнении с тем великим Откровением, которое приходит с их именами. Слишком незначительны, несмотря на всю драматичность, их поступки, если рассматривать их сами по себе, безотносительно к тому сокровенному началу, которое одухотворяло их в те одновременно трагические и прекрасные дни, чтобы они могли остаться в памяти двадцати веков.

Далеко за ответом ходить не надо – совесть человеческая, человеческая нравственность – вот что освятило их. Именно нравственность возвысила столь обыденное по тем временам до символа. Больше того – до Credo целых народов…

Именно здесь ключ ко всему произведению, если и не ко всему творчеству Булгакова. Соединенные действия людей, руководимых лишь одним – совестью, творят величайшее из чудес. В основе чуда нет решительно ничего потустороннего, но столь могущественна сила нравственного начала в человеке, что мифологическое сознание готово примириться с этой тонкой метафизической материей только отдав ее во власть чего-то неземного. Но нечистая ли сила творила чудеса в Москве? Да и был ли Воланд?

Уж если тогда, на Страстной неделе, в Иерусалиме обошлось без «двенадцати легионов Ангелов», то здесь, вероятно, и подавно. Тем более, что и чудес-то особенных не было. Действительно,

ничтожной властвуя землею,

стал бы Воланд размениваться на такие мелочи, для которых вполне достаточно и обычного людского суда? Но, видно, такова уж была атмосфера того времени, что нормальный (а кто может сказать, что свершившееся воздаяние не было справедливым?) в нравственно нормальном обществе исход здесь воспринимается как прямое вмешательство могущественной потусторонней силы. Горький парадокс: Дьявол, творящий справедливость, – видно и впрямь Бог уже отвернулся…

1.2. Нравственность и мораль

Впрочем, можно возразить: все это – не более чем беллетристика, а в беллетристике допустимы гиперболы любого порядка. В жизни же все иначе. Здесь, в реальном потоке повседневности что-то не видно никаких сверхъестественных чудес, творимых простой человеческой нравственностью. Больше того, и самой нравственности-то часто вообще не заметно. Так что одно дело – художественное произведение, своего рода красивая сказка о чем-то недостижимом, другое – реальная жизнь. А в ней столь много неустроенного, что для борьбы со злом (не с этим, высоким, сказочным, а вполне земным, даже приземленным) нравственностью часто приходится поступаться. В отличие от красивой сказки, где всегда торжествует добро, в реальной жизни нравственность большей частью бессильна.

Но я не намерен ломиться в открытые двери, начисто опровергая все это. Для меня, русского интеллигента, давно аксиоматична мысль о том, что «нравственному закону во мне» может быть сопоставлено только «звездное небо над моей головой». Я хочу лишь под новым, может быть, несколько неожиданным, углом зрения взглянуть на то, что, по моему глубокому убеждению, лежит в основе всего.

Итак, нравственный закон.

Но прежде всего: а что такое нравственность?

Нет, этим своим вопросом я вовсе не подготавливаю почву для какого-то нового, своего, сразу все и вся объясняющего определения. Определения вообще вещь неблагодарная, и идеальных дефиниций, вероятно, не бывает. Но я – о другом. Откроем ли Большую Советскую, или даже Философскую(!) энциклопедии, философские ли словари разных лет изданий, везде мы увидим одно и то же – отсылку к морали: «См. МОРАЛЬ».

Но ведь это же неверно! Нравственность и мораль – это разные, во многом не только противоречащие друг другу, но и прямо исключающие друг друга начала. Если говорить образно, то отличия между ними проходят примерно по той же линии, что отделяет Божий дар от яичницы. Нравственное может не только не совпадать с моральным, но и прямо исключать его: безнравственное может быть вполне моральным, в свою очередь аморальное в известных случаях может отвечать самым высоким представлениям о нравственном законе.

Ничего удивительного здесь нет. Процитируем философский словарь – первый словарь, выпущенный после ХХ съезда КПСС, другими словами, издание, в котором был сделан первый шаг на долгом пути преодоления многих догм, оставшихся в наследство со сталинских времен: «Характер морали определяется экономическим и общественным строем, – читаем мы в нем, – в ее нормах выражаются интересы класса, социального слоя, народа. Поскольку в классовом обществе интересы классов противоположны, постольку существуют разные морали…»

Такой взгляд на нравственность так и не был преодолен обществом, поставившим своей целью «воспитание нового человека», ибо и в словаре 1985 года издания говорилось в сущности то же самое.

Впрочем, будем же и справедливы: неверное применительно к нравственности, все сказанное – безупречно в отношении к морали.

Но мораль членится не только по признакам классовости. Ведь каждая социальная группа имеет свою, пусть не всегда строго или даже просто членораздельно сформулированную, мораль. Так, свою собственную мораль имеют даже преступные сообщества. Точно так же свою мораль имеют и те, кто по долгу службы противостоит им. И нужно ли доказывать, что «воровская» и «прокурорская» морали прямо исключают друг друга?

Таким образом, одной – любой! – морали всегда противостоит какая-то другая, выражающая интересы другого класса, иной социальной группы. Классическим – в рамках еще недавно привычной для нас аксиоматики – является (и в самом деле не только абстрактно-теоретическое) противостояние моралей рабовладельческой и феодальной, феодальной и буржуазной – и так далее.

Нравственность в отличие от всего этого абсолютна. Она не может выражать интересы какой-то ограниченной социальной группы (пусть даже этой группой будет самый прогрессивный из всех знакомых истории класс), и даже какого-то народа в целом (пусть даже им будет великий советский народ, «строитель коммунизма», русский народ-«богоносец» или любой другой из «оплотов демократии и свободы»). Нравственность, если пользоваться такими категориями, как «выражением интересов», «выражает интересы» человека вообще, безотносительно к его национальной, классовой, профессиональной или любой другой принадлежности. Интересы человечества в целом. Любое нравственное действие всегда предстает как некоторая персонифицированная всеобщность, и абсолютность императива, подвигнувшего человека на действие, проявляется в том, что индивидуум здесь встает на позиции абсолюта, человека вообще, человеческого общества в целом. Отдельный индивидуум в своем дискретном действии решает за весь человеческий род; в нравственном действии он – полномочный его представитель, и только в той мере, в какой он его представляет, – он нравствен.