Античный город, стр. 99

Карл Маркс (1818—1883), великий немецкий философ, экономист, вовсе не случайно назовёт всю совокупность производственных отношений, то есть отношений, возникающих по поводу производства, распределения, обмена и потребления каких-то материальных ценностей, началом не просто цементирующим любое общество, но даже составляющим самую сердцевину его содержания, его суть. Чем более развита эта совокупность, тем более развито и (что, может быть, самое главное в рассматриваемом здесь контексте) спаяно, сплочено само общество.

С наибольшей наглядностью истинность этого вывода проявляется именно в тех связях, которые независимо от нашей воли и нашего сознания формируют тесную зависимость друг от друга поставщиков, ремесленников, торговцев, наконец, потребителей, словом, всех, кто, собственно, и составляет цивилизованное общество. Эти невидимые связи, разумеется же, не исчерпывают собой природы того, что видел в производственных отношениях сам К.Маркс, но всё же служат довольно точной моделью одного из измерений этой сложной философской материи. Но если именно им надлежит крепить общество, то сколь сплочённым оно может быть там, где они вообще не сумели сформироваться?

Другими словами, единство и целостность римского общества на поверку оказываются не такими уж и прочными. В этом нет ничего удивительного, ведь оно, как и сама Республика, и уж тем более Империя, формировалось не как результат последовательного развития и укрепления каких-то внутренних начал, а в ходе простого механического присоединения к исходному ядру государства, в сущности, однотипных с ним элементов. А значит, это не единство и целостность растущего организма, но род огромной колонии, которую образуют собой лишённые какой бы то ни было индивидуальности бактерии. Ни один из этих двуногих микроорганизмов не съединен ни с каким другим практически ничем, кроме смутного осознания того, что нужно просто держаться вместе, как, повинуясь древнему инстинкту, держатся вместе пингвины на свирепом антарктическом морозе.

Рим для подавляющего большинства своих граждан становится не более чем политико-географическим пунктом, где может быть обеспечена совместность проживания – и выживание. Сам город, с его историей, культурой, его духом, да даже и его миссией, становился глубоко чуждым и безразличным его же собственным гражданам. Средоточие высочайшей, после Греции, культуры существует отдельно от них, в каком-то ином измерении бытия; и сама культура оказывается достоянием лишь очень узкого круга интеллигентов. Ничто не связывает их с Римом, кроме, может быть, одного —общей ненависти к нему: ведь это именно он сломал их жизнь и надругался над ними. Так можно ли рассчитывать на то, что в минуту смертельной опасности эти униженные и надломленные люди, подобно народному ополчению российских городов трагического лета сорок первого года, положат свои жизни ради спасения отечества?

Впрочем, если отцы ещё и хранили память о былом достоинстве, то в детях она была обязана угасать; дети вообще очень быстро и легко адаптируются к любым социальным условиям; не зная иного, они не видят в них решительно ничего противоестественного – и уж тем более позорящего свободного человека. Поэтому выросшие на самом дне дети Рима становились истинными римлянами, то есть не помнящими никакого родства и безразличными ко всему, кроме сиюминутных физиологических позывов, паразитами. Дармовой хлеб, дармовые развлечения, да ещё возможность время от времени размять свои члены, «руку правую потешить» в кровавых стычках с клиентами других патронов, – что ещё нужно одноклеточным? Однако и эти истинные дети Рима, привыкшие только требовать от него, скорее поступятся им, чем какой-то своей мелкой корыстью, и уж во всяком случае не станут жертвовать собственной жизнью, когда он будет погибать.

Таким образом, подводя своеобразный итог, можно сказать, что возвысивший до пределов возможного само понятие гражданства, великий город унизил и уничтожил своего гражданина. Но этим он погасил и инерцию своего собственного восхождения. И вместе с тем (это может показаться загадочным и противоречивым, но история вообще полна загадок и противоречий) дух гражданства не умирает, просто он принимает какие-то иные, пусть и шокирующие современного человека, формы.

Похоже, здесь история замыкается в какой-то круг. Само понятие гражданина, то есть свободного человека, готового с оружием в руках отстаивать свободу своего отечества, впервые возникает только там, где осознается плотное окружение источающим угрозу чужим враждебным началом. Строго говоря, правообладание – это ведь только одна из сторон гражданства, другая состоит в обязанности постоянного расширения (или, как минимум, непрерывного утверждения) полноты своих прав путём ограничения правоспособности других; свобода одних в условиях античного города – это сумма несвобод всех прочих, кто вовлечён в орбиту господствующей воли. Поэтому возможность беспрепятственно пользоваться высоким правом гордого римского гражданина на полный государственный пансион может быть уравновешена только одним – чьей-то обязанностью регулярно поставлять все, необходимое для его достойного содержания. Ну а там, где эта обязанность не возлагается на себя добровольно, в ход должна вступать сила. Иными словами, монолитная масса этих двуногих одноклеточных непрерывно источает высокое напряжение агрессии. Собственно, это единственное, что сплачивает её, но монолит военного строя куда крепче абстрактного единства интересов. Какой же из государственных институтов, во многом (если не во всём) зависящих именно от голоса этой монолитной в своей жажде добычи массы, способен противиться её энергии и остановить военную экспансию? Как-то раз из-за срывов поставок хлеба толпа задержала на Форуме самого императора: «А когда со снабжением начались трудности из-за непрерывных неурожаев, и однажды его самого среди форума толпа осыпала бранью и объедками хлеба, так что ему едва удалось чёрным ходом спастись во дворец, – с тех пор он ни перед чем не останавливался, чтобы наладить подвоз продовольствия даже к зимнюю пору». [237]

В общем, многое давший миру, Рим собственным же оружием лишил и себя и все присоединённое к нему главного – исторической перспективы, ибо отныне сохранение жизнеспособности Империи могло быть обеспечено только одним – жёсткой кристаллизацией её форм. Между тем все организационные, политические, идеологические формы государства, которые вырабатывались в ходе многовековой адаптации к непрекращающейся войне против всего своего окружения, превращаются в специфический инструмент, «заточенный» только под войну, они жизнеспособны исключительно в её условиях. А это значит, что со временем они сами становятся пружиной военной экспансии, и никакой альтернативы ей уже нет и в принципе не может быть.

§ 3. Месть рабов

Таким образом, город-Левиафан пожинает то, что он сам же и посеял. Все покорённое им и пропитанное (часто бессознательной, но от этого ещё более страшной, ибо она становится органичной) ненавистью к нему начинает со всей возможной жестокостью мстить. В этом нет никакой разумно поставленной цели, как (наверное?) нет сознательно поставленной цели у отравленной отходами цивилизации природы; но, как надругательство над природой возвращается цивилизации вырождением самого человека, поругание окружающего мира метит той же печатью вырождения сам Рим. Что толку от тех высоких идеалов, которые рождаются торжественным «римским мифом», если сам этот миф, укореняясь в искалеченных городом душах обращается «мерзостью запустения»? Мстит великому городу превратившийся в обуянного самыми низменными инстинктами подданного его былой патриций, мстит стремительно разлагающееся италийское крестьянство, мстит и все умножающееся поголовье рабов.

Условия содержания рабов, конечно, не остаются неизменными; рост общей культуры не проходит даром, да и вообще человеку свойственно оставаться человеком в любых условиях бытия, а это значит, что постоянное соприкосновение с обездоленными в сущности им же самим не может не трогать его душу, не задевать его совесть. Словом, постепенно отношения между рабом и господином меняются к лучшему.

вернуться

237

Гай Светоний Транквилл. Жизнь двенадцати цезарей. Божественный Клавдий. 18, 2.