Античный город, стр. 87

Разность получаемых доходов отнюдь не умиротворяет общество, и каждый недополученный процент в сознании правообладателей трансформируется в ту или иную степень отчуждения и вражды. В свою очередь, любая вражда вызывает встречную реакцию отторжения, поэтому в конечном счёте все – от субкультуры до внешнего облика тех, кто принадлежит к противоположному полюсу полноты гражданских прав, – в глазах их визави начинает символизировать собой что-то чужое и ненавистное, источающее прямую угрозу.

Таким образом, для всех, кому Рим – настоящее отечество, свобода, как и в Греции, оказывается под постоянной угрозой, она требует активной защиты, и по-прежнему единственным средством её обеспечения в конечном счёте оказывается только одно – оружие. Поэтому в самых общих словах свобода и здесь – не что иное, как обеспеченное оружием право гражданина. Но, точно так же, как и в Греции, мысль обывателя, как правило, обрывается на этом пафосном итоге. Между тем итог лишь промежуточен, ибо полный вывод гласит, что это не просто право на что-то непонятное и отвлечённое от того, что намазывается на хлеб, но – оружием обеспеченная возможность отчуждения в свою пользу доли чужого труда и таланта. Логический же синтез прерывается только потому, что отчуждаемая доля (которая в глазах полноправного гражданина и в самом деле выглядит прямым порождением античной свободы, неотъемлемым её атрибутом) какими-то таинственными извивами разума осознается правообладателем как дар божественной стихии умножать результат его собственного (свободного!) труда. Иными словами, никакого противоправного отчуждения продукта нет и в природе, все делится в соответствии с высшей справедливостью, поэтому любая претензия изгоев на какое-то дополнительное участие в прибылях – это прямое поползновение на свободу, преступление против неё; ведь в сущности и то, что уже выделяется низшим, – ни в коем случае не честное воздаяние за их труды, но лишь великодушная уступка сильных.

Мир очень скоро окончательно расколется, и вопрос охранения мечом добытой свободы от всех тех, кто категорически не согласен с устройством римского мироздания, ещё более обострится. Одни по-прежнему будут видеть спасение в дальнейшем нагнетании насилия и террора, другие, кому достаются лишь объедки с пиршественного стола, – в своеобразном социальном аутизме, каким для многих станет раннее христианство; но и то, и другое лишь усилит ощущение надвигающейся грозы. Обездоленные Римом уже во весь голос пророчествуют о падении «нового Вавилона», в среде же тех, кто чувствует себя всецело обязанным этому победоносному городу, кто не отделяет свою личную судьбу от его исторической миссии, складывается уже знакомая нам психология осаждённого гарнизона. Правда, и здесь, в Риме (а может быть, тем более здесь) это не психология обречённых на поражение и гибель. Сознание своей неодолимой силы, предощущение победы царствует и в этом городе; это гарнизон героев, которым недостаёт только команды для того, чтобы, выйдя за стены, отбросить и уничтожить своих врагов.

Враждебный, во всём противостоящий сложившемуся правопорядку Рима мир, как и в умосозерцании эллина, подлежит решительному отбрасыванию и нейтрализации. Но всё же новые масштабы завоеваний диктуют совершенно иную стратегию сосуществования и с побеждёнными, и с теми, кого ещё только предстоит покорить. Обретаемая империей политическая культура формирует новое правосознание, заставляет победителей искать новые средства обеспечения своей свободы. Ведь, точно так же, как и для греческого полиса, обеспечение своей свободы – это вовсе не полное уничтожение всех, кто может составить угрозу ей, но беспрепятственная возможность вершить свой суд над миром: принуждать к смирению и покорности одних и – что, может быть, более действенно – великодушно покровительствовать другим. Тем, кто готов подставить своё плечо Риму.

§ 3. Идеологическое обеспечение завоеваний

Раздвинувшиеся горизонты подвластной Риму вселенной рождают не только опыт, но ещё и глубокую политическую мудрость, новое понимание тайны мировой власти, подлинного смысла государственности. Мы видели, что одно из измерений этих начал открылось ещё Александру: все то разнородное, что вошло в созданную им империю должно быть не просто ассимилировано ею, но пересотворено на какой-то новой качественной основе. Ни меч, ни бич, ни даже всё это вместе уже не в состоянии обеспечить устойчивость и жизнестойкость этого пёстрого разноязыкого конгломерата, нужны глубокие структурные преобразования всего устройства новой империи. Но мы помним и другое: государственные начинания Александра встретили самый резкий и решительный протест, который пришлось подавлять силой оружия. В то время как он мечтал о новом мире, скреплённом не только единой властью и единым законом, но и единой культурой, которая вобрала бы в себя лучшее, что было у всех народов, его недавних друзей оскорбляла самая мысль о возможности уничтожения той принципиальной дистанции, что должна была бы навечно отделять победителей от побеждённых. Даже высшему нобилитету покорённых ими земель не было дано преодолеть её и встать рядом с ними. Стоит ли удивляться тому, что победоносное воинство так и не дошло до края вселенной, а после смерти его вождя очень быстро созданная им империя распалась на ряд враждующих между собой государственных образований, многие из которых через какое-то время станут лёгкой добычей Рима.

В сущности та же самая задача встаёт и перед этим сильным не только своими легионами городом. Слишком велико, слишком разнородно все проглоченное им, чтобы не таить в себе смертельную угрозу, не порождать острые социальные конфликты; между тем одно оружие уже бессильно обеспечить согласие, дать умиротворение, гарантировать безопасность сосуществования народов. Поэтому стратегия выживания осаждённой со всех сторон крепости должна строиться на чём-то более долговечном и основательном.

Словом, и перед Римом встаёт то, что когда-то увиделось первым завоевателем мира – новое устройство всего того, что обретено оружием. Правда, отребье от государственной власти (такое было во все времена, изобилует ими и наше) по-прежнему видит выход только в ещё большем унижении побеждённых (такие «традиционалисты» не знают иных средств, кроме принудительных мер), но духовная элита – философы, поэты, юристы – уже задумывается над совершенно иным идеалом государственного миропорядка: один народ, один закон, одна культура. (Вот только, в отличие от Александра, – этому единству надлежит господствовать ещё и над всем, что не обнимается им.)

Ни меч, ни бич не обладают никакой творческой силой – созидателен только закон. Но и он весьма ограничен в своих возможностях, ибо способен регулировать собой лишь данность, лишь то, что уже и без того существует в действительности. Подлинный же порядок и умиротворение наступят лишь тогда, когда сам человек, независимо от его достатка и правосостояния, свято уверует в то, что наличное положение вещей – это и есть достигнутый, наконец, идеал высшей общественной справедливости. Так маленькие дети, входя в наш большой мир, не видят ни его недостатков, ни даже явных пороков, все кажется им естественным и должным.

Само сознание человека должно уподобиться миросозерцанию не испорченного никаким критицизмом ребёнка, а это доступно лишь идеологии, лишь государственному мифу. Только миф способен окончательно убедить человека в том, что решительно ничего в мире уже не нужно менять и одновременно – решительно ничего невозможно изменить, ибо любое переустройство способно обрушить сами устои вселенной. Лишь ему доступно превратить всё, что может вызвать несогласие и протест, в подобие тех абсолютных ограничений, которые накладывают на нашу действительность объективные законы самой вселенной. Что толку не соглашаться со смертной природой человека, с тем, что ему не дано летать, зачем протестовать против того, что огонь жжёт, а железо наносит увечье, если решительно ничего в этом нельзя переделать? Так уж устроен мир…