Андрей Миронов и Я, стр. 91

Театр продолжает играть спектакли. Театр не объявил даже траурный день! Они не перестают оскорблять его и после… Я заявляю дирекции: поскольку траурный день не объявлен, отказываюсь продолжать гастроли.

А Шармёр быстро очнулся от своей головной боли и в день смерти Андрея играет на «крышке гроба» своего друга пошлейший спектакль «Молчи, грусть, молчи!». Как же! Освободилось место! У него больше нет соперников, и теперь он может занять место главного режиссера и наконец-то расположиться на четвертом этаже. Конечно, Андрей ему это простил. Но сам Шармёр не простит себе этого до конца своих дней.

Рига взволнована. К театру подходят латыши и в возмущении бросают директору:

– Была война, были фашисты, у них был свой театр, и когда умер их любимый артист – они объявили траурный день. До свидания!

20 августа похороны. Дали специальный самолет. Из труппы почти никто не полетел – у них концерты. Разве можно поменять деньги на похороны Андрея Миронова, который рвал свое сердце двадцать пять лет на сцене театра Сатиры?

20 августа. Москва. Утром на рынке покупаю величиной с большую шляпу георгины на длинных ногах. Еле пробралась в театр. Все забито людьми. Тревожные глаза, плачут. Милиция, красные повязки. Дождь.

Гроб стоит на сцене. Надо подойти. Страшно. Какие скорбные складки на его лице! Какой же ценой оплатил он свое место в жизни? Нервная система автоматически отключается – иначе не выстоять. Идут непрекращающиеся потоки людей с цветами. Я беру эти цветы – складываю к гробу. В зале вижу Марту Линецкую. Она умирает, пришла из больницы, чтобы попрощаться с Андреем. Кто-то меня хватает за рукав, смотрю – давние поклонницы Чахотка и Джоконда!

– Тань, Тань, – умоляют они меня, – ну пусти нас… нам надо подойти к нему.

Я поднимаю их на сцену, и они идут проститься со своим кумиром.

Гроб выносят из театра. Я иду сзади и успеваю, поднявшись на цыпочки, в последний раз дотронуться до его роскошных волос.

– Таня! – слышу рядом голос Марии Владимировны. – Вам не трудно принести мне пальто из администраторской?

На языке ее символов это значит: не уходи, будь рядом, ты мне нужна!!!

Поминки в Доме актера. В этот же день я улетаю назад в Ригу: у меня там остались вещи, и я хочу побыть на побережье, в деревне, одна несколько дней. Подхожу к Марии Владимировне и говорю:

– Мать, когда вернусь в сентябре, позвоню и приду.

– Хорошо, отец, – отвечает она. – Приходи.

Она каменная. Не пролила ни одной слезы, а я рыдаю во сне и не перестаю вопить наяву:

– Как мне жить теперь без тебя, Андрюша-а-а-а-а-а-а-а-а?

На берегу моря в Латвии после похорон Андрюши я прожила одна десять дней. Как инвалид, я переставляла ноги с утра – поставить чайник. Выпивала чаю, закрывалась в своей комнате и ничком лежала в постели до самого вечера, пока не стемнеет. Больно мне было видеть белый свет! И когда опускалась тьма на землю, я накидывала на себя брезентовый плащ до пят с капюшоном, в карман – пачку сигарет, спички и всю ночь до рассвета бродила по твердому песчаному берегу моря… далеко-далеко… только слышно было, как чиркает в ночи спичка и вдруг всполыхнет огонек. Курила одну за другой и пыталась постичь все, что произошло.

Что произошло, Господи? Объясни мне! Почему мы с Андрюшей расстались там же, где и встретились – в Риге на сцене. На той же самой сцене через 21 год. Вот и разгадка снов, которые приходили семь лет подряд – он на сцене театра Оперы и Балета то танцует, то поет Спартака. И Спартак погибает… Господи, почему у тебя такая беспощадная драматургия? За мной по песку каждую ночь ходила чайка, как собачка, и жалобно пищала, как будто все понимала и плакала вместе со мной. Завершился круг…

Почему он мне сказал: «Танечка, этот спектакль я посвящаю тебе»? Что это значит? Нет, смерти нет! Мы просто сбрасываем «пальтишко», а душа мчится, летит к себе домой, туда, где нет зла, зависти, страха, смерти.

Начался прилив, подошла к воде, ладонями стала черпать воду и прикладывать ее к лицу. Села на холодный песок, мокрыми руками провела по волосам и вслух сказала:

– Кончились репетиции. Теперь я научилась любить тебя, Андрюша! Но почему всегда все так поздно?

Часть II. Десять лет с Марией Владимировной

День открытия сезона в театре – убийственного, смертельного 1987 года. Октябрь. Мы с Субтильной пришли с визитом к Марии Владимировне. Она сидит в «книгах» с сеточкой на голове. Все время нервно теребит руками халат. В глазах растерянность.

– Какое же я ничтожество, – говорит она. – Были же порядочные люди – Маяковский, Фадеев…

– Вы хотите стреляться? – спросила я.

– Хочу, но нечем…

Субтильная стала рассказывать:

– Эта мерзость, Чек, сегодня на открытии заявил, что, мол, они умерли и разрушили его творчество. Теперь наступил звездный час для тех, кого он не «видел», теперь они будут блистать и играть все роли, как Миронов и Папанов. Даже не почтили память вставанием. А потом все во главе с Чеком поехали на могилу…

Мария Владимировна вскрикнула:

– Он смел пойти к Андрюше на могилу?!

Потом как-то сложилась, как зонтик, помолчала, вскинула свои острые голубые глаза, посмотрела в трагическую бесконечность и сказала:

– Андрей – это моя Хиросима!

«Нет! Не может быть! Так не бывает! – кричало все во мне. – Это мой текст, это я так сказала, когда потеряла ребенка 16 лет тому назад! Я сказала – это моя Хиросима… Господи, что же это?»

– Я человек недобрый, – констатировала она. – Теперь буду еще злее.

«Господи, куда же еще-то злее?» – думала я.

– Спасибо, что меня навестили, – сказала она низким голосом.

Мы поняли, что аудиенция окончена, встали, попрощались и ушли.

Через несколько дней раздался звонок.

– Але! – услышала я сильный, волевой голос. – Таня, здравствуйте! Это Мария Владимировна. Когда вы придете? – очень требовательно заявила она.

– Ну, когда? Давайте в субботу. Что вам захватить?

– Захватить мне ничего не надо, а купить, – сказала она поучительно, – лимон и половину бородинского.

– Какой у вас код? – спросила я.

– У меня нет кота.

В театре оживление: все готовятся к тому, что Чек вот-вот начнет лепить из них Миронова и Папанова. И, наконец, к ним придет слава, славонька, славочка! Уж скорей бы! Так хочется!

Меня пугают – гнать! Гнать! Гнать из театра! За то, что отказалась в Риге от спектаклей в минуты трагической смерти Андрея. Успокоились на том, что вычли из зарплаты деньги за 4 дня «прогула».

3 ноября умирает Елизавета Абрамовна Забелина, 5 ноября – Марточка Линецкая. В фойе бесконечные гробы, похоронная музыка, завешены черным зеркала. Я на последнем издыхании. На похоронах Марты я уже не могу стоять – сижу на стуле, вокруг меня лужа слез. Я ем, пью, разговариваю, сплю, хожу в магазин – из меня беспрерывно автоматически льются слезы.

Жизнь раскололась пополам – до смерти Андрея и после. В «после» – сплошная тьма, надрыв и нет ни цели, ни выхода, ни спасения. Его так не хватает, потребность видеть его – мучает, ходим с Субтильной на кладбище, жмемся друг к другу, туда идем – мне 43 года, обратно – 86. Потом – пить водку, плакать, говорить о нем…

Ночью звонит Мария Владимировна и требовательно спрашивает:

– Почему вы мне не звоните?

Прихожу к ней на улицу Танеевых. Там ее старинная знакомая Антонина Сергеевна Ревельс, великолепная балерина, которая всю жизнь работала в ансамбле Утесова и, когда Утесов потерял всех своих близких, стала его женой. Зовут Антонину Сергеевну Ревельс за глаза все только Тонькой.

Стоят они передо мной рядом – такие разные… Мария Владимировна статичная, маленькая, крепкая, тяжеловес… Если скажет что-то – весомо, громко, поучительно, поставленным голосом, а Тонька – худышка, вертлявая, маленькая, с высокими скулами, раскосыми глазами.

– Как я теперь буду встречать праздники? – восклицает с горечью Марья (так я ее называю). Когда умер Менакер, я даже не знала, как за квартиру платить.