Андрей Миронов и Я, стр. 82

– Таня, – подошел однажды ко мне бледный Андрей, – так нельзя поступать и говорить такое нельзя!

Я быстро выяснила в чем дело и поняла, что это низкая интрига завистливого Шармёра.

По коридору гостиницы шагает Субтильная на каблуках, я беру ее за руку и говорю:

– Сейчас идешь со мной!

– Куда?

– Увидишь!

Входим в номер Шармёра. Он лежит под белой простыней. Вечер. На тумбочке – бутылка коньяка и стаканы. У меня внутри бушует смерч. Торнадо. Сажусь рядом. На стульчик в изголовье. Субтильная – у стены в кресле, у торца кровати. В ногах.

– Ты же непорядочный человек, – начинаю я спокойно. – Хоть ты и напялил на себя маску добренького – рога-то проглядывают! Ох, не добренький ты! Возлюбленная твоя – зависть, на какие страшные поступки она тебя толкает! Ты одновременно мудак, Яго и подлец.

Он лежит под белой простыней, как завернутый покойник, и ни одна жила не двигается на его лице.

– Ты не только подлец – ты нравственный шулер! Как же ты Андрея ненавидишь, завидуешь! Это и ежу ясно, спаиваешь его, наушничаешь. У тебя куча ушей на голове (вспомнила я Новый год).

Субтильная на нервной почве беспрерывно моргает глазами – у нее тик.

– В общем, диагноз, – продолжаю я, – мерзавец студенистый!

Шармёр не шевелится. Я подхожу к столу, беру с него большую вазу с цветами и швыряю в открытую балконную дверь на улицу. Сажусь на стульчик. Он не реагирует. Стук в дверь. Дворник:

– Это из вашего номера сейчас ваза вылетела?

– Да вы что? – отвечаю я. – У нас тут больной, мы его навещаем.

Дворник уходит. Тогда я предлагаю:

– Давай выпьем! За др-р-р-р-ужбу, по анпёшечке! Ты же любишь коньячок! – И наливаю нам по полстакана коньяка.

– Давай чокнемся! – Он берет стакан, я продолжаю. – Когда чокаются, надо в глаза смотреть, ничтожество! – И плеснула ему коньяк в лицо. Он вскочил с кровати совершенно голый с криком: «В глаза попала! Глаза!» – И бегом в ванную мыть свои забрызганные коньяком очи холодной водой. Через минуту он, как раненый вепрь, выскочил в комнату, схватил меня, бросил на кровать и стал душить. Номера в гостинице крохотные, поэтому, нагнувшись и схватив меня за шею, он невольно водил своей голой задницей по носу Субтильной.

Я совершенно не удушенная, лежала на кровати, смеялась и говорила:

– Совсем душить не умеешь! Какие у тебя руки слабые!

Он порвал, конечно, все побрякушки, висящие на моей шее, я с трудом собрала остатки и, уходя, небрежно заметила:

– Кстати, для чего я приходила? Совсем забыла… Не стоит мне портить жизнь и делать гадости. Со мной это опасно. Мне нечего терять.

Мы вышли. Субтильная прислонилась к стене коридора совершенно ошарашенная.

Глава 46

СПОРТИВНЫМ БЕГОМ ОТ ЛЮБВИ

В отношениях между Чеком и Андреем прошмыгнула кошка. Чек нервничал, когда его артисты уходили из-под власти. А тут Андрей наконец-то обрел «ведущего», и «ведущий» повел его по дороге, в конце которой брезжило неслыханное и невиданное материальное богатство.

Они с Певуньей, как две белки в колесе, разъезжали по стране, зарабатывая деньги. Когда кто-то у Певуньи спрашивал:

– Зачем вы столько ездите?

– Деньги зарабатываем! – бойко отвечала Певунья.

– А зачем вам столько денег?

– Как зачем? Вещь какую-нибудь купим!

Так Андрей свой талант, свои духовные ресурсы менял на вещи, на эту бутафорию жизни. Очень невыгодный бартер.

Отец, Александр Семенович, умолял его остановиться, но его голос пропадал на фоне громкой концертной деятельности.

В театре происходили перемены. На одном из банкетов Аросева, знаменитая пани Моника, приняв стакан алкоголя для смелости, бросилась на шею Чеку, тем самым продемонстрировав известную поговорку: «Если ты не можешь задушить своего врага – обними его!» Она его так крепко «обняла», что он не мог вырваться из ее объятий все остальные годы. Она брала реванш напористо и средства для достижения цели – стать главной артисткой театра – не выбирала. Труппа навсегда простилась с той Олей, которая прожила десять мученических, отверженных лет в театре.

Чек все больше и больше попадал под влияние своей фаворитки Галоши. Ее задача была убрать с дороги всех: «Подумаешь, Миронов! На которого ставят все спектакли! Хватит! Теперь будут ставить спектакли на меня!»

Тут и принялись за постановку «Горе от ума». Это был спектакль-пародия, где Софью играет здоровая баба, выше всех ростом, с 45-м размером ноги, со скрипучим голосом, и любовь Чацкого вызывала недоумение у самого Чацкого и у зрителей. Особенно были «изысканны» спектакли, когда Галоша играла Софью, будучи на 9-м месяце беременности. Это было совершенно новое решение пьесы и новое ее содержание, где беременную от Молчалина Софью пытались спихнуть влюбленному дураку Чацкому. Бедный Грибоедов и бедный Миронов – последнему невмоготу было играть в новом «варианте»: он мучился, страдал и иногда, доходя до отчаяния, просто проговаривал текст. Кончилось это, как известно, криком Пельтцер в микрофон в адрес Чека: «А пошел ты на хуй, старый развратник!» Все народные и заслуженные затаились, сидели тихо, думая про себя: «Ну, до нас-то очередь никогда не дойдет». Меня склоняли на всех собраниях, издевались, вводили в массовки, объявляли выговора, вычитали деньги из зарплаты, лишали минимальных заработков – концертов. И все молчали.

Андрей ходил по театру замкнутый, сосредоточенный. Его мысль носилась где-то в другом месте. Жизнь с Певуньей казалась стабильной, они рьяно принялись за устройство дома, она очень старалась, все терпела – ведь они еще не были расписаны, прожив уже три года. Теперь она тоже ездила за рулем и, удовлетворяя свое ненасытное тщеславие, принимала у себя всех его знаменитых друзей.

Она была из кагебешной семьи, и для нее дом Марии Владимировны и сам Андрей представляли другую ступеньку социальной лестницы, на которую ей очень хотелось взобраться.

Однажды возле театра мы сели в его машину и поехали в Барвиху. Стояла опять весна! Скамейка наша оказалась цела, но немножко покачивалась и скрипела. Тоненькие зеленые листики развернулись сердечком и символизировали вечную любовь к нам. Желтые, пышные головки одуванчиков покрыли всю землю и вызывали детскую радость. Все так же плавно под нами неслась вода Москвы-реки. А вдали, за рекой, голубая дымка…

Андрея что-то мучило: он чувствовал неприязнь Чека, все понимал про Галошу. Эта мышиная возня в театре истощала его. Ему было не по себе. Чувство горечи отпечаталось на его лице.

– Ой… – вздохнул он. – Как здесь хорошо. Какая у тебя сейчас жизнь, Танечка?

– Пьесу пишу.

Он засмеялся.

– У тебя не очень хороший вид. Тебя измотали концерты. Остановись, – сказала я. – Не променяй первородство на чечевичную похлебку!

– Да, да… Я устал, – заметил он грустно.

– А как ты живешь? – спросила я.

– Да… по-разному…

– А почему ты не женишься на ней?!

– Какая разница? Гражданский брак… Мы же жили так с тобой пять лет. – Вдруг он засмеялся и сказал: – Я боюсь. Боюсь, что все изменится к худшему. У меня и так ничего нет. Я опять все потеряю.

– Нет, Андрюшечка, должно быть понятие чести – если живешь с женщиной, надо на ней жениться. Мне очень хочется, чтобы ты был порядочным человеком.

Этот текст обычно по драматургии жизни должна говорить сыну мать. Но она не знала этого текста. У нее был другой репертуар.

– Ты ненавидишь мою Машу? – спросил он.

– Сначала ненавидела, но я себя ломаю. Она ни в чем не виновата. Может, когда-нибудь я ее и полюблю.

– Певунья говорит, что из всех женщин боится только тебя.

– Слышала бы она сейчас, как я тебя уговариваю на ней жениться.

Он положил свою руку на мою, теребил пальчики, и мы долго и молча смотрели в голубую даль.

Вскоре после нашей беседы он решил зарегистрировать свои отношения с Певуньей. Приезжая в Ленинград к Темиркановым, он говорил: