Андрей Миронов и Я, стр. 76

Антурия с киноделегацией прилетела из Марокко. Привезла оттуда чудные коричневые высокие ботиночки. Приближалась зима, и она сетовала на то, что надеть совершенно нечего – ведь ничего не продавалось в те времена. Сколько было счастья, когда я принесла ей шубу из кролика, привезенную кем-то из-за границы – белую, в абстрактных пятнах, миди. Я уже стояла в дверях, уходила, она в этой белой кроличьей шубе обняла меня, и мое пальто покрылось сединой меха. Кролик оказался изменчив и лип к каждому, к кому она прислонялась.

Через два дня после этого события я стою на тротуаре на Арбате, пережидаю поток машин и вдруг! В темно-синей новейшей «Волге» мимо меня плывет профиль Антурии, она сидит на первом сиденье в меховой шапке, как боярыня, рядом господин… Только успела посмотреть вслед машине, а на ней красного цвета иностранные номера! «Господи! Когда же она успела? – подумала я. – Ведь только позавчера виделись, и никакой иностранной машины не было в помине! Ну, засекла!»

Так в нашу советскую, обгрызенную этой властью жизнь вошел латыш немецкого происхождения – Петр Игенбергс, по-домашнему просто Ули. Он влюбился в Антурию, как Петрарка в Лауру, но, слава Богу, в их отношениях не было необходимой для литературы дистанции. Ули стал бывать в доме, и в этот же самый момент из дома исчезли все друзья и знакомые. Страх, боязнь посадок, пыток, ссылок за знакомство с иностранцем – все это крепко было впаяно в мозги советского человека. Когда раздавался звонок в дверь ее квартиры, мы в один голос произносили: «Все! За нами пришли!» Но эта страшная участь нас миновала. Передняя часть темно-синего элегантного пальто Ули частенько вызывала улыбку: оно все было в светлом меху. Уж слишком крепко он прижимал Антурию к сердцу в ее кроличьей шубке. «Если Антурия меня разлюбит, я уйду в йоги!» – говорил он.

Начался настоящий пир жизни – флаконы французских духов, горы черной икры, джин, тоник, «Мальборо», соленые орешки, какие-то пластинки наклеивались на лоб – тут же на этой пластинке выскакивала температура тела, уже не говоря о чемоданах, которые привозил Ули из Германии. Собирались несколько знакомых Антурии, она ставила чемодан посреди комнаты, открывала и начинала, как фокусник, выбрасывать оттуда вещи с возгласами: «Это тебе! Лови! Это – тебе! Это – тебе!». И так, пока чемодан не становился пустым.

Вообще-то, как говорят по-русски, Антурия была с бусорью. То она, как в моем сне, в поле, с пылающими на нем красными цветами. Посреди поля Бахчисарайский фонтан из шампанского. Из него выходит обнаженная Антурия, идет по красным цветам и поет: «Мне не нужны Якир и Тухачевский – хочу шампанского и пламенной любви!» То вдруг «фонтан» переставал бить, она попадала в темный поток мыслей, становилась угрюмой, садилась на старинную консоль, предназначенную для мраморного бюста, сидела, не двигаясь, часами, как изваяние в музее, в синем длинном вязаном платье и смотрела на мир с такой колючкой в хрусталике, что этой колючкой царапала даже вазу с розами, стоящую на рояле. И не приведи, Господь, попасться ей в это время на глаза.

Глава 41

НАМ НИКУДА ДРУГ ОТ ДРУГА НЕ ДЕТЬСЯ!

Наступил 1972 год. Я подняла бокал с шампанским и прочла: «Я пью за разоренный дом, за злую жизнь мою, за одиночество вдвоем! И за тебя я пью! За ложь меня предавших губ, за мертвый холод глаз, за то, что мир жесток и груб, за то, что Бог не спас!»

Магистр взялся ставить пьесу Брехта «Мамаша Кураж и ее дети». Пьеса была выбрана для Татьяны Ивановны Пельтцер, а мне досталась роль Катрин – немой. Чек потерял бдительность и решил, что роль немой мне вполне подойдет, не подозревая о том, что Брехт написал ее для своей жены Елены Вайгель, чтобы она объехала с ней весь мир.

Начались репетиции. Отныне вся моя жизнь была посвящена этой роли. Я должна была взять реванш за пять безработных лет. Чтобы быть в актерской форме, я сидела на диете, каждое утро делала зарядку до седьмого пота, спортивной ходьбой добиралась до театра, смотрела на Магистра как на господа бога, ловила каждое его слово и старалась мгновенно выполнить на сцене то, что он просил. А он просил:

– Татьяна Николаевна, в этом спектакле все могут ходить спустя рукава (вдруг с волевыми нотами в голосе) – только вы здесь нервный центр! Все зависит от вас! Все три часа, пока идет спектакль, вы должны заряжать зал!

И бросил мне в руки уже приготовленную реквизиторами куклу – завернутого в одеяло грудного ребенка. «Вот оно что, – подумала я, вздрогнув – будем эксплуатировать трагические события жизни. Как в спорте – нужны физические и психические нагрузки».

Андрей репетировал Хлестакова в «Ревизоре» с Чеком. Премьера состоялась в марте. Все актеры играли сами по себе, играли прекрасно, но решения спектакля не было.

17 мая состоялась премьера «Мамаши Кураж». До этого спектакль сдавали худсовету, в котором состоял и Андрей. Когда я вышла с глазами, полными слез, с грудным ребенком на руках и стала, глядя в зал, спускаться с лестницы – у Андрея свело вены и на какую-то долю секунды остановилась кровь. Роль Катрин в этом спектакле стала моей победой. Я взяла реванш! Я была единственная как оголенный нерв и мое сердце три часа разрывалось в немоте роли, будоража и заряжая энергией зал.

– Егорова, браво! – кричали после окончания спектакля. Пельтцер, уходя за кулисы, ревниво ворчала: нашли кому кричать «браво».

На следующее утро после премьеры мы вылетели на гастроли в Болгарию. Половина труппы театра, в том числе и Русалка, осталась в Москве.

Это был счастливый май месяц. Патологически гостеприимные болгары – каждый день корзины с клубникой, корзины с черешней, неправдоподобные букеты роз, улыбки, встречи после спектакля, «Плиска» и сливовица. Мы ходили кучкой – Магистр, Шармёр, Андрей, Таня Пельтцер и я. Мы не могли расстаться. Я в белом брючном костюме и Татьяна Ивановна в белом платье шли впереди, сзади трое «джигитов», и мы с Пельтцер начинали петь в голос на всю Софию: «Мы наденем беленькие платьица, в них мы станем лучше и милей!»

После спектаклей вечерами мы отправлялись в огромные «ангары», где устраивались встречи с актерами. Там были американцы, англичане, французы. Посреди зала огромная сцена, где все танцуют. Ощущение свободы, радость жизни в другой стране, в другом городе (в театре это называли синдром командировочного) кинули нас в объятия друг к другу, и мы с Андреем бросились танцевать! Вокруг нас в странных движениях – кто во что горазд – крутились незнакомые люди, и Андрей кричал им во всю силу своего голоса: «Это моя жена! Это моя же-ена!» Как будто это им было интересно. Но интересно это было мне – что же у него происходило внутри? Что в нем так кричало? Я смеялась, я была счастлива и незаметно ускользала от него совсем в другом направлении.

Однажды ранним утром перед гостиницей «София», в которой мы остановились, вся площадь до отказа заполнилась людьми. Они что-то неистово кричали. Мы распахнули окна и услышали, как вся площадь скандирует, обращаясь к Папанову, который озвучивал волка в любимом зрителями мультсериале:

– Ну, заяц, погоди! Ну, заяц, погоди!

По приезде из Болгарии собрался худсовет, и мне повысили зарплату за роль Катрин, в которой я каждый спектакль рвала свое сердце и после исполнения которой три дня лежала бездыханной. Повысили зарплату на пять рублей. С 90 на 95 рублей.

Прошло лето, прошли гастроли в Киеве – открылся новый сезон. Сверху спустили указ – ставить колхозную пьесу, и взялись за пьесу Макаёнка «Таблетка под язык».

Итак, чтобы приобщиться к колхозной жизни, артистов, участвующих в спектакле, вместо репетиции решили отвезти в один из колхозов Солнечногорского района.

Октябрь. Мы в автобусе мчимся по шоссе ранним солнечным утром. В окнах мелькают желтые и красные листья. Председатель колхоза, все руководящие партийные лица встретили нас радостно, как обычно всегда встречают артистов. Экскурсия наша началась с птицефермы – в клетках сидели кудахтающие куры и ни одного петуха. Жорик Менглет, наглядевшись на это куриное царство, вдруг громко, на всю птицеферму спросил у сопровождающих нас колхозниц в белых халатах: