Андрей Миронов и Я, стр. 72

Марточкины «разногласия» с Чеком носили в последнее время репрессивный характер. Все развивалось, как обычно, по одной и той же схеме. Много лет подряд она, как крепостная, писала статьи за Чека, а он делал остальное – подписывался под ними и получал деньги, денежки, деньжонки! Как в сказке о рыбаке и рыбке, он стал зарываться, однажды оскорбил ее в лицо как женщину – ведь крепостная, все стерпит. Но она оказалась не крепостная, она не позволила себе простить ему это и заявила, что статьи теперь пусть пишет «Петр Иванович», а она умывает руки. Чек был в таком бешенстве от, прямо сказать, революционного жеста подчиненного ему лица, что в злобе схватил стул и швырнул в Марточку – слава богу, она резко отвернулась.

С этого момента он стал методично, с наслаждением садиста ее травить. У него было много иезуитских методов – например, на собрании «дать по морде», чтобы привить общий принцип, полностью отстранить ее от работы, делая вид, что ее вообще не существует, выгнать из кабинета под названием «Литчасть» и устроить там склад ненужных вещей. Марта обладала редким чувством собственного достоинства: не шла ни на какие поклоны, подачки и унижения, поэтому травля удваивалась и утраивалась. Это была настоящая война. Силы были неравные – она была измучена, истощена, ее отчаянные попытки сохранить себя, свое достоинство увенчались тяжелой, неизлечимой болезнью, в результате которой она, так и не сломленная этим жалким садистом, умерла в тот же, страшный своими потерями, 1987 год.

Но пока идет 1971 год. Все живы, Марта сидит в буфете с пирожными, кофе и курит. Входит Чек. У нее начинает в руках дрожать сигарета, и я понимаю, каких усилий стоит ей продолжать делать хорошую мину при плохой игре.

– Тань, – говорит она мне, сидящей рядом. – У тебя чувствуется надрыв…

– Да! У вас тоже рука дрожит, в которой сигарета, впрочем, и другая, в которой пирожное… – Мы обе смеемся.

– Ты должна выжить, – говорит она.

– Конечно, – отвечаю я. – Это вам не «Американская трагедия». Это «Златокрылая птица Феникс»! У меня дома висит эта картина, мне подарил кузен-художник – самая настоящая птица Феникс, возрождающаяся из пепла.

Приближался день рождения Андрея – его 30-летие. Отмечать решили в Доме литераторов, на Герцена, в отдельном кабинете на втором этаже.

В театре днем и ночью репетировали «Темп-1929», и в день тридцатилетия Андрюши была назначена вечерняя репетиция. В свободные от репетиций минуты я сидела в гримерной у зеркала и выводила ресницы. Без четверти девять в тончайшем замшевом сарафане, расклешенном, надетом на голое тело как платье, поверх – треугольная, модная тогда, вязаная шаль цвета брусники, на шее – тяжелые украшения, привезенные из Югославии, ресницы касаются лба, прическа – сессон, я вошла с Магистром в Дом литераторов и по его глазам поняла, что сегодня я – Клеопатра, Нефертити и царица Савская одновременно. Открыли дверь банкетного зала на втором этаже. Все сидящие за столом обернулись и замерли. Несколько секунд мы стояли в дверях, как картина в раме, потом сели на оставленные нам места. Андрей заерзал на стуле, глядя на меня угрожающим взглядом, – его охватила бешеная ревность. Через десять минут Мария Владимировна, полоснув меня острием глаз, подняла Менакера, и они демонстративно ушли.

Система Андрюши, в которую были вплетены так разумно господом Богом все его нервы, распалась на отдельные части, кусочки, обрывочки, и ее устройство перестало функционировать. Его миролюбивая душа не могла вынести этой пытки – в этот вечер конфликтер мама то и дело гладила его кувалдой по голове: «И Таня, как картина в раме, замерла с Магистром в дверях, вдвоем!» Он сжал в руке белую накрахмаленную салфетку. Я подошла и преподнесла ему подарок – старинный медный круглый тульский самовар с клеймом – «Капырзин с сыновьями». Он посадил меня рядом с собой и потребовал, чтобы я никуда не двигалась. Все уже «накачались», атмосфера была на редкость непраздничной. Тревога висела в воздухе, и все решили поехать в мастерскую к Збарскому. На улице Воровского, у большого серого Дома в стиле модерн, остановились машины. От ночной мартовской сырости меня стало знобить, я подошла к Андрею и тихо сказала:

– Мне тут недалеко до дома, Андрюшечка, мне очень не по себе, знобит, пойду-ка я…

Он тут же схватил меня за воротник, я вырвалась и побежала по проезжей части улицы, за мной бежал он, за ним с криком бежали Пельтцер, Энгельс, Энгельсова жена, Збарский, Мессерер – все это напоминало Олимпийские игры в сумасшедшем доме. Наконец, меня поймали, уговорили, я пошла в мастерскую.

Поздно ночью совершенно измученный своим тридцатилетним рубежом Андрей сидел с всклокоченными волосами и безумным взглядом смотрел в одну точку. У меня сжималось сердце от жалости к нему:

– Посмотри, – сказала я ему. – Ты похож на портрет Мусоргского кисти Репина.

Глава 38

УРАГАН РАЗЛУКИ

Я свалилась. Меня свалила болезнь. Лежала и не могла встать. Приходили врачи, пожимали плечами, что-то прописывали, уходили. Я таяла на глазах – не могла поднять ни рук, ни ног. Андрей привозил трех куриц и просил соседку Тоньку варить мне тройной бульон. Я сама пыталась делать на себе опыты: три дня пила один только шалфей – считала его волшебной травой и прибегала к нему в трудные минуты. То брала кусочек магнита и устраивала его на темечко, место, где находится шишковидная железа glandula pincalic – телепатический орган. Закрывала глаза и слушала, какие советы с неба притягивает магнит. Советы притягивались такие – выбор… радейте. Я сосредоточивалась, все записывала, анализировала. Андрей называл меня Павлов и собака Павлова в одном лице. Однажды привез молодую врачиху. Она мне задавала вопросы, все записывала, записанное подчеркнула и поставила диагноз:

– У вас – рак.

Вымыла руки, оделась и ушла. Через два часа этого же дня я стала совершенно здоровой. Это была шокотерапия. Я встала, шатаясь от количества потерянной крови, оделась и пошла на улицу. Бродила по темным переулкам, смеялась, гладила стены домов, вспоминала, какие слова из космоса притянул магнит – «выбор», «радейте», и тут же их осознала. Болезнь поставила меня перед выбором – жизнь или Андрей. Он все это давно чувствовал, его разум затмевало безумие: любым способом он решил не выпускать меня из своей судьбы.

Он стал ночами врываться в мою квартиру, а я, без сил, запиралась изнутри, и соседи говорили, что меня нет дома. Тогда он объезжал все московские дома, разыскивая меня, потом возвращался на Арбат, вырывал дверь с корнем, хватал меня, спящую, с кровати – я летела, как перо, в угол, а он начинал под кроватью, в шкафах искать соперника. Потом срывал все картины со стен, бил об колено, и они с треском разламывались пополам. Потом это безумие превращалось в нежнейшую нежность, и в один из таких периодов мы поехали на студию Горького на просмотр картины «Достояние республики». После просмотра он был счастлив. Мы сидели у Энгельса и отмечали это событие.

Потом совсем поздно сидим на кружке возле Спасо-хауса и моего дома. Апрель – теплый. Ночь. Полная луна. Яркие звезды. Перед нами чернеет поленовская церковь, заброшенная, пустынная, с выдранным сердцем. Вокруг темнеют крепкие стволы тополей. Он встает, романтично вскидывает руки вверх и негромко начинает читать четверостишия из его любимых стихов:

Ты так же сбрасываешь платье,
Как роща сбрасывает листья,
Когда ты падаешь в объятья
В халате с шелковою кистью…

Вдохновение нарастает:

Ну, притворитесь! Этот взгляд
Все может выразить так чудно!
Ах, обмануть меня не трудно.
Я сам обманываться рад!

Сделал пируэт вокруг себя:

Засыпет снег дороги,
Завалит скаты крыш,
Пойду размять я ноги:
За дверью ты стоишь…
Как будто бы железом,
Обмокнутым в сурьму,
Тебя вели нарезом
По сердцу моему!