Вепрь, стр. 50

"Многофункциональная, надо полагать, коробочка". — Я взвесил на руке академическое изобретение.

— Все ясно, коллега, — доброжелательно поставил я диагноз. — Вы хотите воздействовать облучением на нейросекции мозга, — в моей памяти вовремя всплыли эти "нейросекции", — и, таким образом, активизировать ускоренный рост клеток серого вещества у плода на ранней стадии развития. Вы желаете, чтобы он сразу родился Эйнштейном. Похвальное стремление.

Элеонора Марковна побагровела.

— И скольким будущим матерям хорошо вам известной деревни Пустыри вы оказали подобную медвежью услугу? — Не давая ей опомниться, я загонял ее в угол, в переносном, разумеется, смысле, пока она не ударилась в панику, что, собственно, и требовалось. — Сколько детей в результате вашей псевдонаучной деятельности, фактически еще до рождения на свет, заработали злокачественные опухоли?

— Мне надо позвонить! — Элеонора Марковна схватила со стола блокнот и прижала его к пудовым гирям своей груди, будто защищая сберкнижку на предъявителя, которую хотел отнять у нее злобный хулиган.

— Действуйте. — Я наконец сел на стул. — Звоните. Но кому? Кому вы, дорогая товарищ Черенок, собираетесь звонить? Паскевичу? Паскевич умер. Академику Белявскому? Примите мои глубочайшие соболезнования. В милицию? Это — пожалуйста. Там как раз головы ломают, на кого бы повесить сие дело. Кстати, для детоубийц у нас предусмотрена высшая мера социальной защиты.

— Меня вынудили! — Дама в очках разрыдалась. — Они обещали, что для науки! Они обещали перевод в Москву! Они обещали освободить моего мужа за растрату в особо крупных!

— За растрату, дражайшая Элеонора Марковна, еще никого не освобождали, — заверил я ее проникновенно. — Там все наоборот. Вас грубо перехитрили, наивная жена расхитителя.

— Но откуда вы… — Всхлипывая и сморкаясь, она хотела спросить, откуда мне все известно.

— Из Москвы, — перебил я ее, поднимаясь. — Оттуда, куда вас никак не переведут. Там и своих неучей два института штампуют, практически не переставая. А переведут вас, товарищ Черенок, в женскую колонию усиленного питания. Коробочку я с собой заберу. Не возражаете?

Дама не способна была ни возражать, ни соглашаться. Она лишь затрясла двойным подбородком.

— С кем вы еще поддерживали интимную медицинскую связь? — осведомился я, заворачивая аппаратуру в полотенце, которое снял с крючка у раковины.

— Только с ним! — пискнула она.

Я даже не стал уточнять — с Паскевичем или с Белявским. Наверняка с Паскевичем.

— Рад, что вы так постоянны, — похвалил я ее за верность делу Белявского-Паскевича. — Не забудьте сохранить тайну. Сидите тихо, как мышка. Как мышка сидит?

Она опустилась на корточки, не в силах больше удерживаться на полных своих ногах, обтянутых колготками колера глины.

— Ну, не обязательно показывать. — Глянув на нее с отвращением, я вышел из кабинета.

Настя, ожидавшая меня в коридоре, сразу поднялась с дерматиновой скамеечки.

— Что это, Сережа? — спросила она в тревоге. — Я слышала чьи-то рыдания!

— Ты действительно хочешь знать? — Обняв любимую, я заглянул ей в глаза.

"Нет! — прочитал я в них. — Я хочу знать, что с нами троими все в порядке! И я не хочу знать, о чем ты так долго беседовал перед смертью с моим… С тем человеком! И наплевать мне на рекомендации Черенок! Я тебе верю! Только тебе!"

— Все в порядке, родная. — Я взял ее под руку и повел по коридору.

Лесничий курил, прислонившись к мотоциклу. При виде свертка в моих руках на его лице отразилось смятение.

— Что это? — Он бросил окурок в лужу и шагнул нам навстречу.

— Тостер, — сообщил я. — Докторша прописала Анастасии Андреевне жареные гренки.

— Зачем? — У Фили отвисла челюсть, а Настя разразилась безудержным смехом.

— Хлеб — всему голова, — ответил я туманно. Обратный путь Настя все так же категорически отказалась проделывать в люльке.

— Мне такая коляска не по душе, — объявила она, усаживаясь за Филимоном и обхватывая его мощный торс. — Мне по душе коляска с поднимающимся верхом и ручкой для катания. Цвет желательно вишневый.

— Учту, — согласился я, опускаясь в тупорылый снаряд.

К лесничему я Настю не ревновал. Друг детства все-таки. Подпрыгивая в дребезжащей люльке на ухабах и озирая окрестности, я подвел горький итог своей медицинской практики.

Естественно, Белявскому и Паскевичу было удобнее, чтобы исследуемые объекты находились под рукой. Не концлагерь же им было устраивать из подопытных детей и не закрытую клинику с персоналом. Слухи рано или поздно просачиваются. Та или иная утечка информации неизбежна. А это не утечка из канализационной трубы. Ее потом не заделаешь и не отмоешься. Вот почему они придерживались китайской стратагемы, вычитанной мною среди прочих в дневниках Гаврилы Степановича: "Мань тянь го хай". Это значило: "Обмануть императора, дабы он переплыл море, поместив его в дом на берегу, который в действительности является замаскированной джонкой". Так называемая "стратагема публичности". На виду у всех и под крепкой легендой.

Однако решение основной головоломки, ради которой и городился весь огород, Белявскому и Паскевичу не давалось. Шли годы. Успешный эксперимент с кабаном их, конечно, окрылил. Но человек — не кабан. Подобная форма жизни для их венценосного содержания не годилась. Белявский, царь природы, упорно искал достойного принца для его последующей колонизации. Но чужая душа — потемки. Она не сдавалась сама и не сдавала "носителя", предпочитая отдать его ангелу смерти, чем выжившим из ума параноикам. Возможно, так оно все и было. В конце концов, я не врач и не священнослужитель. Я не был слушателем ни ветеринарных, ни теологических курсов. Почему после стольких попыток искусственной мутации выжил именно Захар, вряд ли мог определить и сам Белявский. Он просто шел путем исключения. Шел в буквальном смысле по трупам. Так или иначе, но теперь я надеялся, что все позади. Хотя я и прежде надеялся. Надежды мистиков питают, а те, вестимо, пролетают.

Покинув пределы города, вскоре мы уже ехали вдоль водохранилища. Лед у его берегов потемнел, местами на нем выступила вода. Я жестом попросил Филю притормозить.

— У тебя фомка есть? — спросил я, выбираясь из тряской колесницы и разминая затекшие члены.

— Кто? — не понял лесничий, далекий от воровского жаргона.

— Ну, тогда монтировка.

Монтировка у него нашлась. Прихватив сверток, я съехал по склону к застывшему водоему. Там я продолбил в тонком прибрежном льду отверстие, разрушил без сожаления излучатель и отправил его останки на дно.

— Зачем нам два тостера? — ответил я на молчаливый Филин вопрос. — У меня в Москве импортный. Тетя прислала из Америки.

— У тебя что, американцы в роду? — газуя, поинтересовался Филимон.

— У нас у всех американцы в роду!

До самых Пустырей лесничий не произнес ни слова.

Пороз

Утром шестого марта, часов около десяти, я сидел на крыльце и дочитывал мемуары Гаврилы Степановича. Яркие зарисовки быта самоедов и тонкое описание таежной природы заслуживали публикации в журнале "Вокруг света". Внешняя сторона трехлетних скитаний по зимовьям и стойбищам населявших Забайкалье племен была прописана спутником Белявского подробнее, чем обрядовые ритуалы и поверья, ради которых и терпел все лишения, связанные с кочевой жизнью, будущий академик. Если Белявский чаще якшался с шаманами, то Гаврила Степанович отдавал предпочтение молодым скотоводам и охотникам, агитируя их за новую власть. Представьте хронику подвигов Дон Кихота, изложенную его оруженосцем, и вы все поймете.

Из четвертой и пятой частей дневника я узнал, кто такие "чула" и "тын-бура", упомянутые в апокрифическом "Созидателе". "От праздной скуки я иногда вникал в подробности их диких предрассудков, — писал Гаврила Степанович. — Как у православных душа, у этих — "кут". Если небо забирает "кут" человека, с ним дело кончено. "Чула" — тот же "кут", но вышедший из человека во сне или когда тот заболевши. Это вроде как его двойник. "Чула" гуляет по тайге, пока самоед не проснется. А выползает он у спящего через ноздри, как сопля. Но при том огонь его отпугивает, что твоего медведя. Если спящему охотнику положить под кончик носа раскаленный уголек, то он больше не проснется. "Чула" заробеет обратно в тело войти. Когда же я одному храпливому самоеду положил уголек из костра на верхнюю губу, тот вскочил, как ужаленный, да еще и орал благим, товарищи, матом. Так я разоблачил явную ахинею. После смерти, по глупым россказням самоедов, каждый становится "узутом" и переселяется в "нижний мир". Но до переселения он тоже с неделю мечется по лесу, пытаясь нарваться на живого охотника и захватить его тело. В толк не возьму, отчего Михаил Андреевич с таким интересом вникал и заполнял бумагу этими сказками староверов. Шаман у них — особая статья: он предводитель всего общества, лекарь и гадальщик. Налицо, конечно, оболванивание малограмотных. Бубен, в который он лупит, обтянут кожей таежного зверя. Двойник этого дохлого зверя называется у них "тын-бура". "Чула" шамана во время свистопляски садится на этого "тын-бура" и скачет по местности, а то и дальше — в "нижний мир", где трепыхается "чула" самоеда, захворавшего, например, малярией. А ему хвойного отвару лучше бы дать. Но я — не лез. Белявский мне настрого запретил вмешиваться в "девственную", как он выразился, область. Все это утильное знахарство и мракобесие самоеды называют "камланием". После "камлания" шаман обязательно прячет своего "тын-бура" где-то в чаще, чтоб его другой шаман-конокрад не свел или не покалечил. А тогда знахарю — труба. Охотник-самоед по имени Данила исключительно врал о том, что есть "нижний мир". Некоторых его жильцов мне потешно было представлять, каковы они, эти "ретивый черный господин" и "пегий удалой господин с колодками на ногах". Не желая обидеть Данилу, я тщательно пугался, когда он брехал про Пороза. "Пороз, Гаврилка, — делал самоед круглые глаза, — это бык смерти". По описанию самоеда, размером он выходил с огромадную сопку. Посреди лба у него торчал крупный рог высотою с кедровое дерево. Этим рогом Пороз непрестанно буравил подземные ходы, чтобы выйти наверх. И когда ему подфартит выбраться наружу, всем нам, включая Данилу, наступит хана. Одного Пороза, товарищи, я знаю. Это паскудная Антанта, которой мы обломали рога и, придет час, добьем в собственном логове".