Вепрь, стр. 12

Рассказ долгожителя носил какой-то былинный характер.

— Да, мудянка вышла, — туманно резюмировал Тимофей.

— Но с годами я осознал, — обратился Сорокин уже непосредственно ко мне, — что корень тут был не в изваянии, а в ревности. Ревность, малый, того гада в могилу унесла. Так что ты Фильку-то учитывай в будущем. Он тебе за Настену башку отвинтит.

— А мы подсобим! — вызвался Тимофей в добровольцы. — Подсобим, братуха?!

— Законно, — кивнул Ребров-старший. — Будет наших девок трепать.

— И откуда вы все знаете, дедушка? — усмехнулся я, присматриваясь к Сорокину.

— Оттуда знаю, — серьезно отвечал долгожитель, — что я и есть Трофим Сорокин, георгиевский кавалер и первый на селе большевик, имеющий контузию. Мерина-то, слышь, я себе забрал. А семью ветеринара определил на постой в дом казненного мироеда Павлушки. С тех суровых пор и обитают Белявские в этом доме.

— Что ж вы помещика-то пощадили? — не унимался я. — Помещика пощадили, а брата — шлепнули!

— Доктор мои декреты принял, — ушел дед в пространные рассуждения. — Он и роды у бабы моей принимал. Да что здесь! Лучший ветеринар во всей губернии помещик наш был! Опыты ставил на животных! А сам родимчиком, вишь ты, маялся. Судорога его порой дергала, как лягушку под электричеством. Изо рта пена шла, пока палку зубами не изгрызет. В девятнадцатом наш доктор без вести канул. Говорили, до атамана Семенова подался. Казачье войско без ветеринара не способно. Конь, он тоже требует.

— Ты чего к деду лезешь?! — очнулся вдруг Ребров-старший от зимней спячки.

Был он, оказалось, левша. Получив по другому уху, я слетел со ступенек и проверил, как там поживают мои лыжи. А тут и фургон подъехал. Я молча вернулся на крыльцо.

— За мной будешь! — предупредил Тимоха. — Сорокин и мы с брательником раньше заняли!

Не знаю уж, сколько и где они заняли, но купили они сразу четыре ящика «Золотистого».

Пока строгая продавщица Дуся, вооружившись химическим карандашом, принимала товар у экспедитора, мы с моим автобусным собутыльником Виктором устроились внутри сельпо на подоконнике. Обыкновенно шофера сами подрабатывают экспедиторами, совмещая две ставки. Почему Виктор пренебрегал обычаем, я у него не справился. Возможно, ему скучно было колесить в одиночестве, или, возможно, разгружать фургон он считал ниже своего достоинства. Сидя, мы общались вполголоса, да и присутствующие к нам интереса не проявляли, так что содержание нашей беседы осталось между нами.

— Стало быть, на Обрубкова пашешь? — Виктор дослушал скупую сводку моих приключений, из которой я удалил почти все, кроме «пришел, устроился, тружусь», и глянул на меня как-то искоса.

— На государство, — уточнил я подчеркнуто вежливым тоном.

— Зря обижаешься. — Он снял с языка табачную крошку и щелчком отправил ее в полет. — Обрубков сволочь. Не хотел я тебе в автобусе тогда говорить. Сволочь, сволочь, не сомневайся.

Тут я потребовал объяснений, и Виктор мне их дал. С его слов выходило, что Обрубков никакой не полковник, а наоборот, бывший полицай. Спас его от возмездия уполномоченный НКВД некто Паскевич. Сей Паскевич, уйдя из органов на пенсию, сам поселился в Пустырях. Здравствует здесь и поныне. А в сорок первом как будто бы по его заданию Обрубков внедрился к фашистам.

— Значит, по его заданию Гаврила и батю моего с другим еще подпольщиком расстрелял, — процедил шофер, затаптывая окурок в доски пола.

— Но егерь-то в Пустырях только с пятидесятых! — вступился я за Гаврилу Степановича.

— Святая ты простота. — Виктор закурил вторую подряд. — Он, вражья сила, рванул на Дальний Восток япошек бить. А вернулся, когда все заглохло. Не по амнистии, заметь. Как герой вернулся. Грудь в орденах. Но кое-кто помнит его еще со свастикой на повязке. Все, что ль?

Не подав мне руки, Виктор снялся с подоконника и вышел за экспедитором на улицу.

Я приобрел у Дуси по списку Обрубкова бакалею с крупами, хлеб, рыбу-частик, от себя «Примы» пачек десять и двинулся в нижние Пустыри.

Откровениями Виктора я был весьма удручен. Мой московский друг Саня Угаров вывел формулу: «Хочешь сохранить врага — не заводи с ним личного знакомства». Когда-то прошедший «Афган и водку», он знал, о чем говорил, хотя о своем интернациональном прошлом теперь предпочитает помалкивать.

Позже я убеждался, что для слабого характера и в особенности когда вероятный враг вам чем-то импонирует, эта формула верна во всех случаях. В лучшем из них вы его обязательно выслушаете и, выслушав, согласитесь хотя бы частично с его доводами. Но если вы по стечению обстоятельств сошлись с ним накоротке, если вы, паче чаяния, оказались у него в долгу, то и вовсе прощайтесь с принципами. Так было в случае моем и Гаврилы Степановича.

Сперва я хотел его уличить. Я заготовил речь, суть которой сводилась к тому, что жить под одной крышей с предателем и убийцей противно моему существу. Произнеся мысленно речь до пяти раз, я сбился. Я ее постоянно усиливал и оттачивал, и речь потеряла свою первозданную чистоту звучания. Вместе с тем явился вопрос: что я знаю про Виктора и что — про Гаврилу Степановича? Виктор выпил мой «Зверобой». Гаврила Степанович обогрел меня и угостил фиолетовым самогоном. Виктор бросает на пол окурки. Гаврила Степанович — нет. Вообще, Обрубков своим поведением, характером и образом жизни полностью исключает все услышанное. Чужой навет, подхваченный сгоряча, мог жестоко оскорбить его. Посоветоваться с Настей, переложив на нее ответственность? Исключено. Оставалось только звонить Губенко и выяснять исподволь, где зарыты собачьи потроха.

Паскевич

Тем же вечером я отправился в особняк Реброва-Белявского телефонировать Губенко.

В настоящих записках я склонен величать особняк не иначе как «Замком». Так называется незавершенное произведение Франца Кафки. Тогда Алексей Петрович отнесся ко мне в точности как чиновники из романа отнеслись к приезжему землемеру. Он попросту игнорировал факт моего существования в Пустырях. В первую же нашу встречу он скользнул по мне взглядом, будто по утвари, и на том наше знакомство завершилось. Тогда я списал это на счет психической травмы, вызванной потерей наследника. Оказалось, я слишком высоко себя вознес. Два-три последующих свидания на улице лишили меня наивных иллюзий. Пробовал я здороваться, да мимо. Впрочем, с подобным отношением к своей ничтожной персоне я уже сталкивался. Эдак примерно относилась ко мне поначалу и дворничиха на Суворовском. Когда, однако, я промазал, высыпая в бак для отходов мусорное ведро, она таки снизошла до меня. Она орала на весь двор минут пятнадцать. Потраченные в мой адрес эпитеты с лихвой окупили все предыдущее невнимание ко мне. И не то чтобы я нашел пропасть общего между нашей дворничихой и Алексеем Петровичем, но, стучась в струганные ворота «Замка», я приготовился к чему-то подобному.

На меня посмотрели в щель «Для писем и газет».

— Зачем бьешь? — спросили враждебно.

По акценту я догадался, что имею дело с привратником-татарином.

— Письмо, — отозвался я нахально, отсекая возможные ссылки на отсутствие хозяина. — Заказное. Лично товарищу Реброву-Белявскому.

Другого телефона в Пустырях не было, а значит, не было у меня и другого выхода.

Скрипнул засов, и сбоку отворилась пешеходная дверца. Во двор я ступил с гордо поднятой головой, зацепившись при этом шапкой о притолоку. Шапку сорвало, однако я успел ее поймать. Татарин Ахмет с топором в опущенной руке отодвинулся, пропуская меня дальше.

— Дрова колоть собрались? — поинтересовался я саркастически.

Сам пустыревский воевода Алексей Петрович встретил меня на высоком крыльце, опершись на балясину, будто на посох. Свитер с воротником под горло и галифе с лампасами, заправленные в старомодные бурки, придавали ему сходство со свадебным генералом. Он смотрел на меня сверху вниз глубоко посаженными глазами, и смотрел так Ребров-Белявский, я полагаю, на всех, независимо от того, стоял он на крыльце иль на коленях.