Корабли Санди, стр. 35

На другой день мы уехали домой. Какая уж тут Священная роща, если по ней ходят мерзавцы, на которых, по выражению Баблака, пробу негде ставить…

Глава пятнадцатая

КОРАБЛИ В БУХТЕ

…Завтра рано утром меня разбудит мама, и я вместе с отцом пойду на завод. Надо спать, хорошо выспаться — первый день, наверно, будет трудным. Но от волнения, радости, всяких мыслей сон не приходил. Давно все в доме спали, даже Ата заснула в своей нише (последнее время она что-то не могла спать, о чем-то упорно думала и тихонько вздыхала). Очень мне хотелось не подвести дедушку — не осрамить его: он немножко похвастал своим внуком, как я еще маленьким строил корабли… Дедушка волновался и радовался больше всех. Потому что все в нашей семье только огорчались, что я бросил школу и поступил на завод.

— Тебе не жаль школу, учителей, товарищей? — спросила меня мама и очень огорчилась, когда я сказал, что, пожалуй, не очень жаль.

Я и сам себе удивлялся: отчего же не жаль? Бесчувственный я, что ли? Во всех книгах и фильмах, да и в жизни тоже грустят, расставаясь со школой, а я нет. А ведь проучился в ней целых девять лет! Учился я хорошо, никаких особых хлопот учителям не доставлял (за исключением случая с лягушкой), ребята меня любили, я их тоже любил и все же радовался, если можно было не идти в школу — так славно было дома!

Да, наверное, причина именно в этом: нигде мне не было так хорошо, как дома. Нигде не был я так счастлив! И это благодаря маме. С ней было так хорошо, легко, весело! Никогда не обидит, всегда добрая, всегда светлая, радостная. Не помню ее в плохом настроении, раздраженной или сварливой, как бабушка. А к обиде я был чуток… Не знаю, эта ранимость была у меня от рождения или просто не закалился? Но я всегда невыразимо страдал от неосторожного или грубого слова и ничего не мог с собой поделать.

И теперь, когда у меня дух захватывало от одной мысли, что с завтрашнего дня я настоящий рабочий, кораблестроитель, я в то же время робел, чего-то опасался. Вдруг не сумею, вдруг будут насмешки или, чего доброго, обругают? Надо морально закаляться! Зато уж не игрушечные буду я строить корабли, а настоящие, которым плыть в далекие страны. Чего, собственно, так волноваться? Работать я умел, руки у меня ловкие, я понятлив. Не хуже других буду! Уж во всяком случае, лучше лентяя Гришки, хоть он и окончил с грехом пополам ремесленное училище. И уж совсем вздорные лезли в голову мысли: «Жаль, что еще борода не растет! Если бы росла и если бриться пореже, то вид будет достаточно мужественный». Розовые щеки и нежная, «как у девушки», кожа приводили меня просто в отчаяние. К тому же «точеный», по словам девчонок, нос и «глаза, как у…» — меня в жар бросало, когда я смотрелся в зеркало.

Многим девчонкам я нравился, и это меня серьезно обижало, потому что нравился я отчего-то больше дурам, которые писали мне дурацкие записки. Ни одной умной девушке, вроде Аты, я пока еще не нравился. Иногда мне просто было жаль, почему не заболел в детстве оспой.

Кроме «смазливой» наружности мне в жизни мешало еще одно обстоятельство, в котором уже была виновата бабушка: я был очень воспитанным мальчиком. А теперь, когда стал взрослым парнем (и паспорт уже получил!), никак не мог от этой самой воспитанности избавиться. И вот я боялся, что на заводе это все — девичье лицо, воспитанность, чрезмерная вежливость в обращении — еще больше бросится в глаза, чем даже в школе. Вся надежда была на заводскую копоть и рабочую спецовку. Мне сшили новую спецовку, синюю и блестящую; я немного повалялся в ней на пыльном чердаке, чтобы она не была такой явно новой, совсем нерабочей.

Когда я теперь вспоминаю себя в шестнадцать лет, то удивляюсь, каким я был ужасным дураком. И это несмотря на всю мою начитанность и знание трех языков (английского, французского и немецкого). Такие мне глупые мысли лезли в голову в эту бессонную ночь, что просто совестно. Знал бы Ермак! При нем я всегда казался умнее, чем был на самом деле, — тянулся до него. А Ермак был сама простота и естественность. Не в этом ли таилась причина его влияния на людей? При нем каждый почему-то хотел казаться лучше, чем был на самом деле. А Ермак был самим собою. Ермак бросил школу и пошел в ремесленное училище, потому что ему надо было зарабатывать хлеб насущный и он торопился приобрести профессию. А я бросил школу не по необходимости, а из-за всяких соображений, из которых главные, что директором назначили Марию Федоровну, и с Ермаком вместе хотелось работать, и еще — нетерпенье строить настоящие корабли.

Может, напрасно я школу бросил? Но теперь уже поздно. Буду учиться вечером (когда только уроки готовить?). Ну что ж, сам виноват. В футбол гонять теперь будет некогда. Сам оборвал свое детство. Теперь иду в жизнь… Какова она будет, эта жизнь? Назад хода нет: осмеют! Да и сам себя уважать перестанешь.

Мама говорит: «Главное для человека — его поведение в жизни. Никогда не мирись с подлостью! Будь принципиален, честен и неуступчив в своей честности. А повстречается на дороге зло — борись с ним, какое бы обличье ни принимало это зло». Теоретически я это усвоил хорошо и целиком согласен. А вот как будет на практике? На заводе тысячный коллектив, партийная организация, много пожилых рабочих, которые мне в отцы и деды годятся… Что ли, их я буду учить? Мне, например, точно известно, что Родион Баблак — подлец! Дедушка-то знает, что он подлец, не терпит его. А папу, например, совершенно не интересовало, подлец заместитель главного инженера или порядочный: он с ним лишь о деле разговаривал.

Ну, мне не придется пожимать ему руку, вряд ли даже разговаривать о деле — велика дистанция. И я очень рад этому. Ужасно пожать подлецу руку, как справедливо говорил Петр Константинович, но и при всех отказаться пожать тоже как-то неловко. Это все моя воспитанность виновата. Ата этих сомнений не понимает: уж она-то не пожмет подлецу руку. Не сможет просто. А Ермак даже последнему бандиту и убийце пожмет. Не потому, что он неразборчив, а потому, что смотрит на них как врач на заразного больного. Не о заразе думает, а о том, как вылечить. И я подумал: какие мы все разные!

Уже засыпая, я вспомнил с неприятным чувством инспектора отдела кадров, которая оформляла нас на работу. Это оказалась старая знакомая Аты — бывшая завуч интерната для слепых Анна Гордеевна Брыль. Меня она же узнала, а Ермака узнала сразу и долго внушала ему, что надо вести себя хорошо. Уже когда мы уходили, она сделала над собой усилие и спросила об Ате. Ермак сказал, что Ата теперь зрячая и чувствует себя хорошо.

— Надеюсь, что она исправилась! — с сомнением сказала Анна Гордеевна и посмотрела на ручные часики.

Мы ушли. И зачем ее взяли на такой завод — кораблестроительный?! Да еще в отдел кадров…

…Только я уснул, мама разбудила меня поцелуем:

— Санди, милый, пора вставать! — и вздохнула.

Я быстро оделся и умылся. Сна как не бывало. Ата тоже вскочила проводить меня в первый мой трудовой день.

Две самые дорогие мне женщины хлопотали в то утро у стола, пока мы с папой завтракали.

— Ни пуха ни пера, Санди! — крикнула мне вслед Ата, когда мы спускались по лестнице.

— Словно ты на охоту идешь! — засмеялся отец. Он стал теперь гораздо проще и общительнее.

Ермак и Гришка Кочетов уже ждали меня у проходной. Мы важно предъявили новенькие, незапятнанные пропуска и прошли вместе с другими судостроителями через проходную. И сразу попали в чудесную романтическую страну.

Сколько здесь было собрано кораблей! Серые каботажные суда, горделивые флагманы, ледоколы, мощные пассажирские электроходы, танкеры, лайнеры, китобойцы, старые парусники, баржи, катера, даже подводные лодки. Мы прошли мимо одной подводной лодки — она была скользкая, блестящая, длинная и узкая, как стрела. Молчаливый часовой стоял у ее люка. Мы шли и шли вдоль длинной узкой бухты — там были еще каналы, параллельные бухте, и какие-то разветвления, и во всех каналах плескалась и сверкала на солнце ярко-зеленая вода, а корабли покачивались у причалов.