Корабли Санди, стр. 30

— Да, теперь научные исследования приняли глобальный характер, — соглашался Мальшет. — Человечество наконец поняло, что даст такое сотрудничество. Пора переходить к рациональному рыбному хозяйству. Не охотиться на рыб, а разводить и пасти их в океане, как стада скота в необозримых степях. А сколько полезных ископаемых извлечет человечество со дна океана! — воскликнул в упоении Мальшет.

— Вторая половина двадцатого века, — говорил в другой раз Филипп (его слушателями были я и трое бородачей выпускников), — будет эпохой интенсивного наступления на океан. Наша страна наконец вырвалась на простор Мирового океана. Если люди хотят разумно использовать свою планету, то надо начать с умного и дальновидного управления океаном… Океан — это не только водные пути, источники пищи, минерального сырья, еще не использованные источники энергии (об этом надо подумать!), океан — это будущий плацдарм жизни для будущих поколений, когда наступит перенаселение.

— Фью! Да когда это будет? И будет ли? — даже свистнул один из бородачей, и опять разгорелся спор.

Я спорить не любил с детства.

Каждый из научных работников экспедиции, собираясь в далекое плавание через весь Атлантический океан к берегам неведомой Антарктиды, имел свою тему исследований, свою заветную мечту ученого, Мальшета больше всего интересовало изучение движения воздуха, вызванного тепловым взаимодействием между морем, атмосферой и сушей.

Движение воздуха, зарождающееся над ледяными пространствами Антарктиды и океаном, — одно из самых мощных движений воздуха на земном шаре. Скоро я понял, что Мальшет из тех ученых, которые должны каждое явление природы увидеть собственными глазами, «пощупать» его на цвет и вкус. Вот почему он так радовался каждой экспедиции. Он был уже полон планов, гипотез, замыслов. Он был весел, работоспособен и энергичен. Если у него и были какие заботы и огорчения, он оставил их дома.

Я считаю, что мне необыкновенно повезло, когда меня поместили в одну каюту с Мальшетом. Даже когда нам пришлось поменяться каютами с пожилыми геофизиками и перебраться в каюту, где качало безбожно.

Это оказалось самое высокое место корабля. Каюта находилась на одной палубе с рулевой рубкой, как раз напротив штурманской, где корпел над картами Фома Иванович. Выше только капитанский мостик. Мальшет был весьма доволен. Он говорит, что наша новая каюта самое удобное место для научного работника: отсюда всего лучше наблюдать за дрейфом льдов, за полярными сияниями — скоро мы их увидим.

В каюте койка, мягкий длинный диван, который занял Филипп, письменный стол, умывальник, платяной шкаф, стеллаж для книг и два иллюминатора. Все такое аккуратное, прочное, красивое, чистое, какое бывает только у моряков. Когда я старательно разложил свои вещи, Мальшет подарил мне рамку для фотографии… Я удивленно посмотрел на него.

— Повесь ее фотографию над койкой, — добродушно заметил он. — Зачем же каждый раз, когда хочется на нее взглянуть, лазить в чемодан? Как ее зовут?

— Ата, — багрово покраснев, буркнул я, но принял рамочку, от смущения даже не поблагодарив.

Теперь фотография Аты висит у меня в изголовье. Впереди Антарктида!!

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГОРИЗОНТЫ, ОТКРЫТЫЕ ВЕТРАМ

Глава тринадцатая

ЗВЕЗДНАЯ ПЫЛЬ

Ветер с моря шумит нам навстречу,
С неба сыплется звездная пыль.
Мы идем по дороге безвестной,
Не считая сверкающих миль…

На ходу так легко слагаются стихи. Мотив откуда-то берется сам. Правда, миля — это морская мера, и не ею измеряются туристские тропы, но более подходящей рифмы к слову пыль Санди, признаться, не нашел. Ничего, он ведь не поэт — всего-навсего школьник, впервые задумавшийся о жизни. А думать есть о чем, и Санди думает, шагая по каменистой тропе, вьющейся по-над морем.

Море грохочет день и ночь, тяжело перекатывая тонны гальки. Огромные, длинные, извивающиеся волны одна за другой набегают на берег, с грохотом разбиваются о камни — накат словно удар из пушки. Верхушки волн такой ослепительной белизны, что глазам больно смотреть на эту блистающую на солнце пену. Горячее, полыхающее солнце подернуто дрожащей дымкой, словно кисея между иссохшей землей и смертельным излучением светила. Но в тени деревьев прохладно, и все невольно замедляют шаг. Пустынный берег, заливаемый волнами, то придвигается ближе, то отодвигается, скрывается совсем за скалами, за вековыми соснами.

Идут гуськом по слабо протоптанной тропе. Впереди Петр Константинович Рождественский, бывший школьный директор, за ним Ата, Вовка Лисневский, Ермак, Гришка Кочетов, Лялька Рождественская, Санди и Баблак Иван. Каждый с рюкзаком за плечами, в белой войлочной шляпе, сандалиях, рубашки нараспашку, чтоб продувал ветер. Ветер треплет так, словно хочет порвать в клочья рубашки, платья девчонок, сорвать рюкзак и бросить его вниз под скалы.

Странная туристская группа, какая-то случайная (с бору по сосенке), будто собрали из тысячи людей по жребию, но удивительно дружная.

Собрала всех Лялька Рождественская, чтобы хоть немного утешить отца. Он хотел сначала идти один.

Весной Петру Константиновичу вдруг предложили выйти на пенсию. Что оставалось делать? Если бы он был молод! Но ведь ему шестьдесят восемь лет — неловко бороться за место. Может, он занимает чужое? Пусть придет молодой, энергичный, который будет работать лучше. И старик ушел из школы, без которой не представлял жизни. Когда-то в ней учился (это было еще реальное училище), потом преподавал географию, более тридцати лет был директором. Сотни писем приходили ему со всех концов России от бывших учеников. Его любили, не забывали. Он был хорошим директором. Если говорить по-честному, таких не очень много. Он любил ребят, помнил их по именам, знал их семьи, делал все, что мог, чтобы из ученика вышел добрый и порядочный человек — принципиальный, непримиримый ни к равнодушию, ни к подлости, самостоятельно мыслящий, настоящий патриот своей Родины! Он дважды партизанил — в гражданскую и Отечественную войну, был членом Всесоюзного географического общества, у него есть книги по краеведению, он организовал краеведческий музей. Его знали и уважали в Академии наук. А за одну книгу (история, география и археология края) Петру Константиновичу сразу, без заявления с его стороны, дали степень кандидата географических наук.

Начальству из облоно больше всего не нравилось, что Рождественский на каждой учительской конференции критиковал «процентоманию» и «писанину». Он боролся против показухи, бюрократизма, а про него говорили: «Партизанщина!» А то, что Петр Константинович приучал ребят мыслить самостоятельно, не боясь, что в поисках истины они «наломают дров», расценивалось иными (вроде Марии Федоровны, которая только и бегала в облоно) чуть ли не как крамола.

И вот ему предложили уйти на пенсию и указали причину: возраст. А директором вместо него назначили Марию Федоровну. Почему не математика? Разве Виктор Николаевич был бы плохим директором? Почему не Людмилу Владимировну, такую умную, добрую? А Вьюгиной, которую Санди тоже не любил, дали часы в старших классах и назначили завучем. Два сапога — пара!

Ну вот… И так Санди без Ермака было в школе грустно, а после этих пертурбаций стало просто невмоготу.

Ермак как раз закончил ремесленное училище — ему уже было семнадцать лет — и должен был с осени, после каникул, поступить на судостроительный завод.

А Санди еще год надо было учиться в школе, где директором Мария Федоровна. И он объявил дома категорически, что бросает школу и тоже поступает осенью на завод, а десятый класс будет заканчивать вечером вместе с Ермаком. Что тут было! Виктория Александровна огорчилась ужасно, бабушка плакала и твердила, что это влияние Ермака: «Я же вам говорила…» Андрей Николаевич деспотически заявил, чтобы Санди и думать не смел бросать школу. Николай Иванович посоветовал перевести его в другую школу, раз он не уважает нового директора. Но Андрей и на это не соглашался: «Как он. смеет не уважать директора, еще молоко на губах не обсохло!»