Корабли Санди, стр. 13

— Вы думаете, я не люблю маленькую Вику? — грустно спросил дедушка

— Спасибо. Вы всегда относились ко мне очень хорошо. Но все же Андрей ваш сын. Я хотела посоветоваться. Меня беспокоит…

— Что вас тревожит, Вика?

— Неделю или полторы он ясен, ласков, добр ко мне и к Санди… Потом настроение его портится. Он делается зол, угрюм, раздражителен, замкнут. Из него слова не вытянешь. Это длится три, четыре или пять недель. Потом снова просвет — мы счастливы, — и опять недели мрачности. Вот так длится пятнадцать лет. Иногда мне приходит в голову… Может, это болезнь?

— Не думаю, Вика.

— Но почему? Я спрашивала его не раз: «Может, ты разлюбил меня? Тогда давай разойдемся». Когда он в хорошем настроении, то утеряет, что любит меня больше жизни. Когда в плохом, то просто звереет от этих вопросов: «Это ты меня не любишь! Потому и хочешь развода». И вот… если его демобилизуют… Это будет крушением всей его жизни. Я боюсь. Где он сейчас? Уже два часа ночи. Где-то бродит по ночному городу и переживает. Сам. Один.

Профессор подавленно молчал.

— Вам пора отдыхать, — сказала Виктория Александровна. — Я вызову такси, отец.

Санди уснул, не дождавшись ухода дедушки. Слышал он этот разговор спросонок, но потом он вспомнился ему явственно.

Андрей Николаевич пришел на рассвете и сразу лег спать. Утром, уходя в школу, Санди узнал, что отца списали на землю.

Глава шестая

«ЕРМАК ЗАЩИЩАЕТСЯ САМ!»

Опять Ермака не было в школе, и Санди решил навестить его, пусть даже вызвав неудовольствие. Санди запомнил из рассказа бабушки: улица Пушечная, дом номер один.

Наскоро пообедав у бабушки (дома был только отец, страшно раздраженный и злой, мама — на дежурстве в больнице), Санди, никому не говоря, отправился на Пушечную.

Дом он нашел скоро — старый, облупленный. Улица обрывалась внезапно, будто ее переломили пополам, как хлебный батон. За обрывом сверкало на солнце лилово-зеленое море — нее в солнечных зайчиках. Сквозь булыжную мостовую — наверное, еще в прошлом веке мостили — всюду пробивалась трава. Несмотря на декабрь, иные деревья не сбросили листья, другие уже приготовились к зиме. Но она никак не наступала. Миндаль стоял в недоумении: может, уже пора цвести?

Во дворе о чем-то совещались два испуганных мальчугана. Санди хотел их спросить, где живет Ермак, но они сами бросились к нему и, шепелявя, сообщили, что какого-то Кольку взяли в плен мальчишки «с того двора», заперли в сарай и будут его сейчас пытать!

— Не по правде же будут? — успокоил Санди ребятишек. Но они не успокоились, лучше зная противника.

— По правде, как вчера в телевизоре!

Пришлось идти освобождать пленного. У дверей сарая стояли на страже два «фашиста», лет по десяти. Не вступая с мелкотой в разговоры, Санди открыл щеколду и освободил толстогубого черноглазого мальчишку, который в тоске стоял посреди сарая, заваленного дровами и хламом. Воспоминания о вчерашнем телевизионном представлении не прибавляли ему мужества. Под охраной Санди ребята вернулись в свой двор. Санди попросил Кольку показать, где живет Ермак. Ребята охотно проводили освободителя в длинный захламленный коридор.

— Вон номер семнадцать! — И ребята убежали. Санди несмело постучал в дверь.

— Войдите! — отозвался на удивление приятный мужской голос, бархатистый баритон.

Санди вошел. Сердце у него сильно билось. Он сам не знал, что ожидал там увидеть. Страшные преступные рожи? Воровской притон? Жилище Феджина?

Представляю испуганнее, растерянное лицо Санди, когда он в новом, с иголочки, пальто, чистеньком школьном костюмчике с белоснежным воротничком стоял на пороге в тоске, как тот Колька, ища глазами Ермака. Но Ермака не было.

На смятой, грязной кровати — подушки в перьях — тяжело спала пьяная женщина. Обесцвеченные химикатами, сухие тусклые волосы закрыли ей лицо. Санди отвел глаза.

У квадратного, накрытого ободранной клеенкой стола, заставленного чем попало, вплоть до сапожной щетки и пустой баночки из-под ваксы, рядом — полбуханки черствого хлеба, сидел высокий, дородный мужчина в застиранной полосатой пижаме. Мужчина, несмотря на мешочки под глазами и не-

которую одутловатость, был очень красив. (В двадцать лет он наверно, сводил с ума всех девчонок. Но и теперь на него оборачивались на улице!)

Самое красивое в его лице был нос, словно точеный, с нервными, подвижными ноздрями. Глаза тоже красивые — большие, зеленовато-голубые, ясные, как у ребенка. Высокий, «мыслительный» лоб, тонкие густые брови, выразительный рот (лучше всего он выражал иронию), бледное надменное лицо — его кожа не поддавалась загару. И руки у Ермакова отца были красивые, с длинными, тонкими пальцами музыканта. Обильные поповские волосы, светло-каштановые, уже начавшие редеть, но еще волнистые и блестящие, с застрявшим среди них куриным пухом от подушек.

Санди смущенно поклонился Станиславу Львовичу и пробормотал, что он товарищ Ермака и зашел узнать, не заболел ли…

— А-а! Садитесь, подождите. Ермак скоро придет. Он пошел на рынок. Мы еще не обедали.

Санди неловко сел на табуретку, предварительно убрав с нее огромную кастрюлю с остатками вчерашней каши.

Отец Ермака добродушно рассматривал Санди, а Санди — его. Кажется, они друг другу понравились. Взглянув на спящую жену, Зайцев-старший встал и заботливо прикрыл ее ноги одеялом. Потом сел на прежнее место.

— Простите, ваша фамилия? — полюбопытствовал он, обращаясь к Санди, как к взрослому.

Санди, почему-то покраснев, отрекомендовался. Зайцев удивился и переспросил. Затем стал расспрашивать Санди о его отце. Санди сказал, что отец — летчик, не упомянув насчет болезни и списания на землю: больно было об этом говорить.

— Ермак ни словом не обмолвился, что дружит с вами! — удивился Станислав Львович. — Какой, однако, скрытный. И в кого он только уродился? У меня и у матери душа нараспашку.

Кстати, у него не только душа была нараспашку. В тот день, несмотря на то что в комнате было не топлено, пижама, надетая на голое тело, была тоже распахнута; сквозь нее виднелось белое, заросшее черными волосами тело.

— Когда-то мы с Андреем были друзья, — медленно и как-то неразборчиво, словно у него была каша во рту, произнес Зайцев. — Как странно, теперь дружат наши сыновья… Может, и вы когда-нибудь отречетесь от Ермака…

— Я очень уважаю Ермака, — просто сказал Санди.

— Да? Гм. Все его уважают… Даже «милые» соседи и то уважают. Любопытная проблема: стоит ли чего уважение обывателя?

Он задумался. Перед ним на свободном краешке стола — видно было, что он сдвинул все предметы, — лежала стопка бумаги. Несомненно, он писал стихи. И Санди ему помешал.

— Это поэма об одиночестве. Не знаю, закончу ли… Все начинаю и не заканчиваю. Поэма называется «Человек без рук».

— Он потерял руки в войну? — сочувственно спросил Санди.

— Нет, что вы! Это образ.

Слоено руки отрезали человеку…
Куда деться без рук?
Что ухватишь култышками?

Хотите, я вам прочту то, что уже написал? Черновик, разумеется. Надо еще много поработать. А мне совсем некогда!

Санди попросил прочесть.

Читал Станислав Львович хорошо. Когда-то он на конкурсе чтецов занял первое место. В поэме человек с култышками жаловался на одиночество, на то, что он заблудился в мире… По улицам огромных городов проходили толпы одиноких. По искаженным лицам скользили блики от неоновых реклам.

«Капиталистический город», — сообразил Санди, рассматривая Ермакова отца, Что-то трагическое было в его глазах и около носа. Наверно, потому, что Стасик и мир разошлись во мнениях.

В ящиках стола валялось множество начатых поэм, повестей, сатирических басен. А также этюдов к картинам — монументальным полоткам, на которых нельзя было ничего понять. Одна такая картина на огромном фанерном листе сохла на скамье возле входной двери. Под скамьей стояло корыто с намоченным серым бельем.