Отныне и вовек, стр. 23

Когда он ушел. Вождь Чоут поднялся и сел, пружины под его тяжелым, массивным телом протестующе заскрипели.

– Теперь представляешь, как он подает команды на строевой?

– Да, – кивнул Пруит. – Теперь представляю. Что, остальные у вас такие же?

– У нас каждый хорош по-своему, – важно сказал Вождь и не спеша, тщательно свернул новую самокрутку. – Я думаю, он уже пронюхал, что ты не идешь в команду Хомса, – медленно добавил он.

– Так быстро? Как ему удалось?

Вождь пожал плечами.

– Трудно сказать, – ответил он слишком уж невозмутимо. – Но, по-моему, уже пронюхал. Он же знает, что ты боксер. Если бы думал, что все путем, стоял бы перед тобой на ушах, да еще бы и задницу тебе вылизал до блеска.

Пруит рассмеялся, но на лице Вождя не мелькнуло и тени улыбки, круглое важное лицо вообще не выражало никаких чувств. Вождь, казалось, лишь слегка удивился, что его слова вызвали смех, и от этого Пруит захохотал еще громче.

– Ладно, – сказал он индейцу, – с этим вопросом мы, пожалуй, разобрались. Дашь еще какие-нибудь наставления или мне уже можно постричься в монахи и начать святую жизнь?

– Да почти все, – размеренно сказал Вождь. – Смотри, чтобы в тумбочке не было бутылок. Старику не нравится, когда солдаты пьют. Он проверяет тумбочки каждую субботу. Если я не успеваю спрятать бутылки, он их забирает.

Пруит усмехнулся:

– Подожди, я возьму блокнот и запишу, а то забуду.

– И еще, – медленно продолжал Вождь. – После десяти вечера никаких женщин в казарме. Только если белые, тогда можно. Всех других – желтых, черных, коричневых – я обязан сдавать под расписку Хомсу, а он сплавляет их Большому Белому Отцу.

Он с важностью посмотрел на Пруита, а тот сделал вид, что записывает его советы на манжете.

– Что еще?

– Все.

Пруит улыбнулся Вождю и подумал о женщине, которая ждет его в Халейве. За сегодняшний день он вспоминал ее уже в третий раз, но, как ни странно, сейчас мысль о ней не причинила ему боли, он теперь мог думать о ней легко; на мгновенье он почти поверил, что на каждом углу красивые женщины только и дожидаются, чтобы он позвал их за собой, стал их любовником, дал им то, о чем они мечтают, хотя, конечно, знал, что никому-то он не нужен. Спокойная, немногословная дружелюбность Вождя заполнила теплом пустоту в его душе.

Снизу раздался свисток, одновременно со свистком дежурный горнист заиграл сигнал к построению, и Пруит даже сумел объективно оценить горниста. Очень плохо сыграно, решил он про себя, он бы сыграл гораздо лучше.

– Тебе пора на построение, – сказал Вождь, подымаясь с койки высокой широкоплечей громадой. – А я, пожалуй, пойду полежу. Самое время малость всхрапнуть.

– Ну ты и жук! – беря шляпу, улыбнулся Пруит.

– А в четыре, – продолжал Вождь, – загляну к Цою. Надо проверить, не зажимает ли он пиво. У меня сейчас тренировки.

Пруит, смеясь, двинулся к выходу, но на полпути остановился и повернулся к Вождю.

– Насколько я понимаю, нашим завтракам у Цоя конец, – сказал он, и ему сразу же стало неловко, потому что говорить этого было не надо.

– Что? – равнодушно переспросил Вождь. – А, ты про это. Да, думаю, больше не получится. – И, отвернувшись, быстро пошел к своей койке.

8

Есть в армии малоизвестный, но очень важный вид деятельности, удачно прозванный «морокой». В армии морока – это все те необходимые хозяйственные работы, которые навязывает быт. Любой мужчина, если у него есть или было собственное ружье, хорошо понимает, что такое морока, когда, побродив по лесу пятнадцать минут и от силы три раза пальнув в мелькнувшую среди ветвей белку, возвращается домой и битый час чистит свою «мелкашку», чтобы она была готова для следующего похода. Знакома морока и любой женщине, которая хоть раз приготовила и подала на стол ароматное сочное жаркое, потому что, когда великолепный обед съеден, она идет на кухню смывать с тарелок застывший соус и отскребать скользкие от жира сковородки, чтобы вечером в них можно было приготовить ужин, снова их запачкать и снова вымыть. Нескончаемость и монотонная бессмысленность работы, необходимой лишь для того, чтобы повторять ее снова и снова, как раз и делает мороку морокой.

И любому мужчине, который стреляет в белок, а потом велит сыну вычистить за него ружье, и любой женщине, которая готовит сочное жаркое, а грязную посуду оставляет на попечение дочери, понятно, как относятся к мороке офицеры. А сын и дочь могут понять, как относятся к мороке рядовые.

Морока в армии занимает пятьдесят процентов времени: утром – строевая подготовка, а после обеда – хозяйственные работы, то есть морока. Но эти пятьдесят процентов не упоминаются во время вербовочных кампаний, о них ни слова не говорится на развешанных по всей Америке ярких плакатах, которые превозносят до небес романтику солдатской жизни: увлекательные поездки за границу (бери с собой жену!), высокий оклад без удержаний (если получишь хотя бы РПК), возможность стать командиром (если произведут в офицеры) и, наконец, сказочная перспектива овладеть профессией, которая будет кормить тебя всю жизнь. Про мороку новобранец узнает лишь после присяги, а тогда уже слишком поздно.

Большинство нарядов не так уж неприятны, просто утомительны. Но всегда утешает сознание, что эти работы необходимы. Если в гарнизоне есть бейсбольная команда, значит, кто-то должен своевременно раскидать по площадке навоз, чтобы трава росла гуще, и было бы странно, если бы его раскидывали сами бейсболисты – у них другие обязанности: они играют.

Однако, кроме повседневных необходимых нарядов, которые, по сути, лишь утомительны, в пехотном полку существуют и наряды другого рода, морока не только утомительная, но и унизительная. Трудно ощущать романтику кавалерии, когда тебе приходится чистить скребницей лошадь, и трудно восхищаться авантюрной притягательностью военной формы, когда ты должен сам драить себе сапоги. И понятно, почему увлекательные военные мемуары пишут не солдаты, а офицеры – они избавлены от всех этих плебейских забот. Человеку может осточертеть возиться с ружьем после каждой прогулки по лесу, но от этого он не разочаруется в жизни, а вот когда его каждый день гоняют в офицерский поселок подстригать газоны, мыть окна, подметать дворы и убирать улицы, он не только теряет веру в жизнь, но еще и испытывает унижение: он познает мороку во всей ее красе.

Кому, как не преданным армии солдатам-патриотам, вытряхивать в клубе пепельницы и вытирать со столов лужи виски после каждой офицерской вечеринки? Но это еще что. Есть и куда более серьезное испытание патриотизма. Есть наряд на сбор и вывоз мусора.

Возможность проявить таким способом свой патриотизм выпадала каждой роте полка раз в двенадцать дней, и трое, получивших наряд, выезжали на грузовике в офицерский поселок собирать мусор (не путать с пищевыми отходами! – баки с очистками и объедками опорожняли в свой мусоровоз гавайцы-канаки).

Казалось бы, особого патриотизма для этой работы не требуется, но в домах не было печей для сжигания мусора, и офицерские жены, боясь засорить канализацию и не желая портить отношения с мусорщиками-гавайцами – те, как люди невоенные, могли в любую минуту послать все к черту, – бросали использованные тампоны в те баки, которые вычищали солдаты. Нужно быть большим патриотом, чтобы опорожнить хотя бы один такой бак, а к концу дня, когда грузовик заполнялся до отказа, от мусорного наряда требовался поистине высочайший героизм. Ребята заслуживали по меньшей мере креста «За боевые заслуги», когда пешком топали две мили до свалки, чтобы не ехать в кузове, и, сами зная то, о чем постесняется сказать даже ближайший друг, упрямо тащились вперед сквозь прилипшую к ним вонь тухлой селедки.

От такого могли взбунтоваться и луженые желудки наиболее патриотически настроенных и наименее притязательных солдат. И особенно яростно бунтовал желудок Пруита, поскольку наряды в седьмой роте раздавал Тербер.