Отныне и вовек, стр. 187

Он пересек Беретанию и Кинг по Мак-Калли-стрит, которая вела вниз прямиком на Калакауа. А там были и Ферн-стрит, и Лайм-стрит, и Ситрон-стрит, и Дейт-стрит, и он вдруг вспомнил, что Дейт-стрит пересекает бульвар Капиолани и через территорию гольф-клуба доходит до Каймуки. От гольф-клуба до Каймуки было больше мили, и после этого он уже не помнил улиц, по которым зигзагами поднялся на Вайалайе, где уперся в начало Вильгельмины. Помнил он только одно: когда он доберется до Альмы, вое будет в ажуре.

На Дейт-стрит он бросил сверток с ножом в канаву, прорезающую территорию гольф-клуба, и постоял, наблюдая, как пузырьки поплыли по воде.

Останется шикарный шрам, подумал он со смешком. Шрамы – это что-то вроде биографии человека. Каждый шрам как глава книги: своя история, свои воспоминания. А когда человек умирает, его шрамы хоронят вместе с ним, и никто больше не прочтет его биографию, истории и воспоминания, записанные на страницах книги его тела. Бедняга, подумал он, бедняга человек: с ним вместе хоронят и его биографию. Бедняга Толстомордый. У Толстомордого наверняка было полно шрамов с разными историями. И храбрости ему тоже было не занимать. Толстомордому-то. А Пруит его убил. Бедняга Пруит.

Не болтай глупости, одернул он себя, лучше сосредоточься и не отвлекайся. Ты еще не дошел даже до Каймуки. Тебе еще топать и топать, давай-ка мы лучше переберем в уме наши шрамы и попробуем припомнить, какая у каждого история. У нас ведь историй тоже хватает.

Вот, например, на указательном пальце левой руки, этот он заработал в Ричмонде, в Индиане, когда негр спас его от того типа с ножом. Но этот шрам совсем маленький, он тогда был еще мальчишка. Интересно, где сейчас негр? И тот, с ножом?

А еще на левом запястье. Этот побольше. Это он в Харлане свалился с крыши, напоролся на гвоздь и проколол артерию. Мать побежала за дядей Джоном, и дядя Джон остановил кровь, а то бы он, наверно, умер. Отец, когда пришел с работы и увидел, начал над ним смеяться. Отец уже умер. Дядя Джон тоже умер. И мать умерла. А тогда они все очень испугались. Кроме отца – его дома не было. Ну и где все это теперь? У него на левой руне, вот где.

А умрешь, тогда где будет?

Тогда нигде не будет.

Сколько раз он был на волосок от смерти. Он не врет, он может шрамы показать. И все-таки до сих пор жив.

Но ведь умрешь когда-нибудь.

Правильно. Верно. И тогда всего этого не будет нигде. А если тебя кремируют, то все сгорит, как будто сожгли книгу, да?

И еще один, под левой бровью, на веке, тоненький такой, почти не видно, – это в Майере, на ринге. Бой хотели остановить, но он их уговорил, чтобы не останавливали, и выиграл. Нокаутом. Доктор хотел зашить, но тренер поднял хай и орал, чтобы не зашивали, а только заклеили, в конце концов так и сделали, и шрама почти не осталось. А был бы шрам будь здоров, если бы зашили или скобками. Интересно, где сейчас этот доктор? И тренер? Все еще в Майере? А он тогда жалел, что не зашили, потому что со шрамом солиднее.

Ну и салага же ты был, Пруит! Умник, нечего сказать. Теперь-то доволен? Теперь их у тебя навалом.

Шрамы, заработанные в тюрьме, еще свежие и багровые. И все те шрамы от тумбочек, когда он пьяный возвращался в казарму и спотыкался обо что ни попадя. Столько шрамов, что и не пересчитать. Он настоящая ходячая история. Роберт Э.Ли Пруит, история Соединенных Штатов в одном томе, период с 1919 по 1941 год, сокращенный вариант, составлен, отредактирован и выпущен в свет издательством «Народ». Шрамы от драки с шайкой бродяг в Джорджии, шрамы от побоев в каталажке в Джексоне, столице Миссисипи. Шрамы от схваток с полицией, шрамы от схваток с врагами полиции…

Он понял, что начался Подъем Вильгельмины, потому что очень уж круто вверх. Чертова горка, он еле ползет. Совсем потерял форму, честное слово. Надо начать по утрам бегать. Стареем.

И еще два – это когда в последний год в Майере их наряд послали убирать чердак и он провалился сквозь стеклянный люк в офицерский спортзал. Стеклом ему прочертило от левого виска до угла рта, и в правом бедре тоже был глубокий порез. Он тогда в первый и единственный раз поглядел на офицерский спортзал изнутри. А теперь на лице ничего не заметно, только сразу после бритья, если очень присматриваться.

Как много прожито. Как много шрамов. Куда же все это потом, к дьяволу, пропадает?

И тот, который еще с Вашингтона, с его самого первого боя на ринге: апперкот пришелся точно в кончик подбородка, все поплыло, а потом он лежал на полу, и того парня нигде не было, шрам потом стал совсем черный и он до сих пор не понимает почему так разве что из-за щетины но у него на подбородке есть и другой шрам это когда Кольман выбил ему сквозь губу два зуба Кольман в тот раз обставил его на чемпионате но этот же не почернел. Может, когда он упал, туда попала грязь, может быть, поэтому.

Свет в доме горит. Это хорошо. Не надо будет открывать своим ключом, а он и не помнит, с собой у него ключ или нет. Он же не собирался дезертировать и заваливаться сюда среди ночи. Он думал, сразу вернется в гарнизон. Он же так и хотел.

Он постучал медным дверным молотком, и Альма – она, точно! – открыла дверь. А это Жоржетта.

– Боже мой! – сказала Альма.

– Господи! – сказала Жоржетта.

– Здравствуй, детка, – сказал он. – Жоржетта, привет. Вот и увиделись. – И упал через порог.

КНИГА ПЯТАЯ

«СОЛДАТСКАЯ СУДЬБА»

44

По-настоящему боль дала о себе знать только утром. Ночью было еще ничего, но наутро, конечно, стало хуже. За ночь кровь запеклась твердой коркой, и глухая, тупая боль затягивающейся раны была, как обычно, гораздо мучительнее острой и отчетливой боли первых минут. Пару дней ему было очень паршиво.

Но уж про боль-то он знал все. Он славно встретился со старым другом, которого давно не видел. Он знал, какой тут нужен подход. От боли нельзя прятаться, ей надо подчиниться. Сначала, пока не собрался с духом, легонько пробуешь ее с краешка, кончиками пальцев, как воду в реке. Потом глубокий вдох – и ныряешь, уходишь в нее с головой, погружаешься на самое дно. И когда немного побудешь там, внутри ее, то чувствуешь, что не так это и страшно – вода совсем не такая холодная, как казалось с берега, пока ты, зябко подрагивая, собирался с духом. Да, про боль он знал все. Это как в боксе: если часто выходишь на ринг, в конце концов вырабатывается боксерский инстинкт; ты и сам не знаешь, когда он у тебя прорезался и как, но неожиданно обнаруживаешь, что он у тебя есть, и есть давно, а ты даже не подозревал. Точно так же и с болью.

Боль – это как привычный уху нескончаемый перезвон, льющийся на деревушку со склона горы, где, возвышаясь над всей округой, стоит церковь.

Очнулся он около половины шестого на диване, и, пока выкарабкивался из-под придавившего усталое тело сна, ему мерещилось, что он снова в тюрьме и майор Томпсон ставит ему на левый бок клеймо, большую заглавную букву «Р», за то, что он убил Толстомордого; совсем как трафарет на рабочих куртках, подумал он, но это было клеймо, а не трафарет, – его клеймили на всю жизнь, и каждый раз, как он пробовал вырваться, клеймо вжигалось в тело все глубже.

А потом он увидел Жоржетту – она сидела в большом кресле и не мигая смотрела на него – и Альму. Альма лежала в плетеном шезлонге, глаза у нее были закрыты, а под глазами чернели круги. Ночью они вдвоем раздели его, промыли рану, наложили компресс и забинтовали.

– Который час? – спросил он.

– Почти полшестого, – сказала Жоржетта и поднялась с кресла.

Мгновенно проснувшись. Альма резко выпрямилась, широко открыла глаза – ее незамутненный сном взгляд на секунду задержался в пустоте, – потом быстро встала и вслед за Жоржеттой подошла к дивану.

– Как ты? – спросила Жоржетта.

– Погано. Повязка очень давит.

– Мы нарочно сделали потуже, – сказала Альма. – Ты потерял много крови. Завтра наложим новую, не такую тугую.