Пламя зимы, стр. 22

Король посмотрел на меня сверху. Его лицо было одновременно веселым и злым. Он попытался сбросить меня на помост, и я почти позволил ему это сделать – почти, ибо, когда он нанес мне удар кулаком, моя гордость взбунтовала, и я устоял. Я только качнулся, но не упал, и он рассмеялся. К нему вернулось его обычное чувство юмора. Он обнял меня и громко провозгласил:

– Сэр Бруно Джернейва, рыцарь-телохранитель, я приветствую тебя!

Я знал его, знал все его слабости и недостатки, но чем я мог больше ему помочь, кроме как все так же любить его?

Пришла пора вылезть из доспехов перед обедом. Когда я взялся прислуживать за столом короля и он, как обычно, из-за моей неуклюжести при разделке и подаче кушаний освободил меня от услужения, я заметил, что Мелюзины нет среди королевских фрейлин. Король мог бы забыть столь незначительную вещь; королева – нет. Сразу же после обеда король подозвал меня и отправил в Оксфорд с письмом для своего кастеляна. Я понял, что это тоже проделки Мод. Поскольку мне не было дано устного сообщения, столь же хорошо мог выполнить эту задачу любой посыльный.

Я сразу же предположил, что целью такого поручения было избавиться от меня. И тем не менее, когда кастелян Оксфорда подтвердил мое подозрение, сказав, что для ответа королю ему потребуются один или два дня, мною овладела черная меланхолия. Я знал, что время приблизить невозможно и мои шансы на успех совсем слабы, но с тех пор, как король взял меня к себе на службу, я постоянно лелеял дорогую надежду. Я надеялся, что, когда Англия окрепнет под властью Стефана, мне в награду за преданность дадут какое-нибудь поместье. Тогда, мечтал я, я смогу взять жену – женщину, которая будет мила моему сердцу и приятна глазу и которая с желанием, даже с радостью, придет в мою постель, так что я обрету верную подругу и разделю с ней всю мою жизнь.

Эта мечта была грубо разрушена. Исходя из стремления королевы помешать Мелюзине и мне даже мельком увидеть друг друга, я должен был сделать вывод, что Мод использовала слова «не против», чтобы замаскировать угрюмую уступчивость Мелюзины королевскому приказу. Тогда, если даже Мелюзина не опознает меня как первого захватчика ее замка и не будет думать обо мне с ненавистью, очевидно, лучшее, на что я могу надеяться, – это холодное безразличие. Один только лучик тепла и света спокойно сиял над морем черной безысходности – любовь Одрис. К нему я и обратился. Купив пергамент, гусиные перья и чернила, я уселся, чтобы излить свою тоску, записав собственной рукой то, что никогда не смог бы высказать писцу.

Не впервые пришлось мне благословлять свои медлительность и неуклюжесть во владении пером. Прежде чем я справился с первой частью рассказа, я пропустил всю свою горечь через свое сердце добрый десяток раз: и то, что я принужден взять жену, которая не в моем вкусе, и то что я намерен до конца нести это бремя без возможности кормить и одевать свою жену, которая в этой сделке должна быть, наверное, несчастлива не менее, чем я. Когда в четвертый или в пятый раз я обдумывал свое положение, я окончательно понял, что все это значит.

Если король не выполнит своего обещания по выплате пенсиона, меня могут отправить в такое место, где совсем не останется средств, так что Мелюзине придется какое-то время пожить на попечении Одрис. Мне не следовало добавлять горя моей бедной жене, посылая ее туда, где ее будут третировать холодной любезностью, так как я знал: Одрис с негодованием отнеслась бы к любому, кто, по ее мнению, делал меня несчастным. Поэтому в письме не должно оставаться никаких намеков на мое нежелание жениться на Мелюзине.

Мысль о сочувствии Одрис утешила меня, и я стал думать, что терпение и доброта в конце концов помогут мне добиться того, на что я надеялся вначале. Нет, я не верил, что даже нежность сможет сделать Мелюзину красивой в моих глазах, но это было и неважно. Я знал, что к тем, с кем бываешь постоянно, привыкаешь настолько, что даже не замечаешь их внешности. Среди моих товарищей-оруженосцев были и красивые, и такие, которых я когда-то считал уродливыми, но сейчас я уже не замечал разницы между ними.

Невозможно рассказать, сколько раз я писал и переписывал это письмо. Я так часто выскабливал пергамент, что его поверхность стала неровной и чернила растекались. К тому же я никак не мог найти нужных верных слов, чтобы объяснить мою женитьбу. В конце концов все объяснения показались мне подозрительными. И когда я взял свежий пергамент, то написал Одрис только то, что стал рыцарем и что у меня имеются еще более важные новости для нее, которые я сообщу лично, как только смогу получить отпуск и приехать в Джернейв на побывку. Но после всех моих стараний я не мог найти посыльного, желающего отвезти мое письмо в Джернейв так как все были наслышаны об ужасах шотландского вторжения и оспаривать это было бы бессмысленно. Я смог послать свое письмо только с одним из королевских вестовых, едущих в Ньюкасл.

Выговорившись или, вернее, вылив письменно свою тревогу о бедной женщине, чьи мечты, несомненно, также были разрушены, я использовал свободные дни в Оксфорде, чтобы приобрести новые башмаки и тонкое платье темно-красного цвета, с богатой вышивкой, столь же элегантное, как любая одежда знати. Обычно я одевался просто – во-первых, щадя свой кошелек, во-вторых потому, что чувствовал себя удобнее в простой одежде, которая освобождала меня от постоянного беспокойства о том, что она испачкается или порвется, и, в-третьих, для того, чтобы никто не мог сказать, что покровительство короля сделало меня богатым. В данном случае я подумал: сейчас для меня более важно, чтобы леди Мелюзине при нашем венчании не было стыдно или неловко за мой внешний вид после всего того, что она, вероятно, уже вынесла из-за сплетен о моем происхождении.

ГЛАВА 6

Мелюзина

Сумасшедшая! Я должна была действительно сойти с ума, чтобы по велению короля и королевы без малейшего сопротивления выйти замуж за человека без роду и племени, без имени и собственности, за безземельного ублюдка, у которого не было ничего, кроме положения любимца тех, кто держал меня в плену.

Не помню, как меня одевали; не помню, как король подвел меня к огромным дверям Винчестерского кафедрального собора; не помню даже, как епископ Генрих произнес слова, связывающие меня с сэром Бруно из Джернейва. Не помню ни толпы присутствовавших на нашем венчании, ни празднования, последовавшего за ним, ни того, как меня раздели и показали жениху. Без сомнения, и он был представлен мне, но я должно быть и не взглянула на него, что похоже было принято за проявление девичьей скромности. Не помню ни веселых подшучиваний, разносившихся вокруг, ни того, как меня отвели к постели и уложили рядом с Бруно.

Все, что я помню, – пронзающая боль между бедрами и внезапное презрение, когда я увидела прямо над собой лицо того человека, который вломился в двери зала в Улле и с таким презрением отвернулся от моего искаженного ужасом лица. Потрясение лишило меня и дара речи, и способности двигаться. И я не ударила его, и даже не закричала от боли.

Я не ощущала времени, прошедшего с тех пор, как, обезумев от горя, упала без чувств у ног короля, до этого момента, когда обнаружила себя нанизанной на копье мужчины, овладевшего тогда моим домом. Я смогла только осознать, что король швырнул-таки меня на поругание своей армии, на поругание до смерти. И ужас подобного конца вновь лишил меня чувств.

Сознание вернулось ко мне вместе с воплями, кипящими в горле; пальцы мои были скрючены как когти. Но рядом не было причины, что могла бы вызвать подобные реакции. Я лежала одна, укрытая до плеч красивым тканым легким шерстяным одеялом. На какое-то мгновение сердце забилось от радости, когда я вообразила, что все ужасы, свалившиеся на меня, были не чем иным, как кошмарным сном. Но в следующий миг ощущение боли между ног и чего-то влажного и липкого на бедрах подсказывало, что я была лишена девственности, а тихое дыхание, слышное с левой стороны, принадлежало вовсе не служанке, спящей на соломенном тюфяке, а тому мужчине.