Шевалье де Мезон-Руж, стр. 84

— Вот донос, — сказал комиссар, — вполне ясный.

И он протянул Лорену бумагу, исписанную безобразным почерком, с загадочной орфографией. В нем сообщалось, что видели, как каждое утро от гражданина Лорена выходит гражданин Ленде — подозрительный, о чьем аресте принято постановление.

Донос был подписан Симоном.

— Ах, вот в чем дело! Этот сапожник потеряет практику, — сказал Лорен, — если будет заниматься сразу двумя этими ремеслами. Ну, каково — доносчик и набойщик подметок! Да он просто Цезарь, этот господин Симон…

И он расхохотался.

— А гражданин Морис? — спросил комиссар. — Где гражданин Морис? Мы требуем, чтобы ты его выдал.

— Но я же сказал вам, что здесь его нет!

Комиссар прошел в соседнюю комнату, потом поднялся на небольшие антресоли, где жил служитель Лорена, осмотрел еще одну комнату внизу: никаких следов Мориса.

Но на столе в столовой внимание комиссара привлекла недавно написанная записка. Это ее утром, уходя из дома, чтобы не будить друга, хотя они спали в одной комнате, оставил Морис.

«Я иду в трибунал, — сообщал он, — завтракай без меня. Вернусь только вечером».

— Граждане, — сказал Лорен, — как бы я ни спешил подчиниться вам, вы понимаете, что я не могу идти с вами в одной сорочке… Позвольте, служитель оденет меня.

— Аристократ! — бросил кто-то. — Ему нужна помощь, чтобы надеть штаны.

— Боже мой, да! — ответил Лорен. — Я ведь как гражданин Дагобер. Вы заметили, что я не сказал «король».

— Ладно, — разрешил комиссар, — но поторапливайся. Служитель спустился с антресолей и стал помогать хозяину одеваться.

Лорен позвал его не потому, что ему нужен был лакей. Он рассчитывал, что тот, замечавший абсолютно все, позже передаст Морису обо всем здесь происшедшем.

— А теперь, господа… простите, граждане… теперь, граждане, я готов и следую за вами. Только позвольте мне, прошу вас, взять с собой только что появившийся последний том «Писем к Эмилии» Демустье, ибо я еще не успел прочитать его, — это скрасит мое пребывание в заключении.

— Твое заключение? — рассмеялся Симон, который успел стать муниципальным гвардейцем и вошел вместе с четырьмя членами секции. — Оно будет недолгим: ты проходишь по делу женщины, которая пыталась заставить бежать Австриячку. Эту женщину судят сегодня… а тебя осудят завтра, после того как ты дашь свидетельские показания.

— Сапожник, — серьезно сказал Лорен, — вы слишком быстро тачаете свои подметки.

— Да, но как хорош будет удар резака! — ответил Симон с омерзительной улыбкой. — Ты увидишь, увидишь, мой красавец-гренадер.

Лорен пожал плечами.

— Ну что, идем? — сказал он. — Я жду вас.

И когда все повернулись, чтобы спуститься по лестнице, Лорен наградил Симона таким сильным ударом ногой, что тот с воплем скатился по скользким и крутым ступенькам.

Члены секции не могли удержаться от смеха. Лорен сунул руки в карманы.

— При исполнении обязанностей! — сказал побелевший от гнева Симон.

— Черт побери! — удивился Лорен. — А разве мы все здесь не при исполнении обязанностей?

Его усадили в фиакр, и комиссар отвез его во Дворец правосудия.

XXV. ЛОРЕН

Если читатель пожелает еще раз последовать за нами в Революционный трибунал, то мы обнаружим Мориса на том же месте, еще более бледного и взволнованного.

В тот момент, когда мы опять открываем сцену этого скорбного театра, куда ведут нас скорее события, чем наше желание, присяжные совещаются: слушание дела только что закончилось. Двое обвиняемых с вызывающей тщательностью — в то время это было своеобразным издевательством над судьями — оделись для эшафота и теперь разговаривают со своими адвокатами, чьи неясные советы похожи на слова врача, отчаявшегося в своем больном.

В этот день люди на трибунах были в том свирепом расположении духа, что подстегивает суровость присяжных: под непосредственным надзором вязальщиц и обитателей предместий они держатся лучше, как актер удваивает энергию, ощущая нерасположение публики.

Итак, с десяти утра пять обвиняемых стараниями этих неуступчивых присяжных превратились в приговоренных.

Те двое, что находились сейчас на скамье подсудимых, ожидали того «да» или «нет», которое оставит им жизнь или швырнет в объятия смерти.

Присутствующие в зале, ожесточившиеся от ежедневной, уже привычной трагедии, ставшей излюбленным спектаклем, своими выкриками готовили обоих к этому страшному моменту.

— Смотри! Смотри, смотри! Да погляди же на того высокого! — указывала одна вязальщица, не имевшая чепчика и нацепившая прямо на шиньон трехцветную кокарду шириной в ладонь. — Смотри, какой он бледный! Можно подумать, что это уже мертвец.

Обвиняемый с презрительной улыбкой взглянул на говорившую о нем женщину.

— Да ты что? — удивилась соседка. — Он же смеется.

— Да, через силу.

Какой-то ротозей из предместья взглянул на часы.

— Сколько времени? — полюбопытствовал сосед.

— Без десяти час! Затянулось уже на три четверти часа.

— Точно, как в городе несчастий — Донфроне: прибыл в полдень — повешен в час.

— А маленький-то, маленький! — кричал другой зритель. — Посмотри-ка на него, какой безобразной будет его голова, когда он чихнет в мешок!

— Не торопись оценивать, ты не успеешь этого заметить.

— Ну, мы потребуем, чтобы Сансон показал голову: у нас есть такое право.

— Посмотри, какая красивая голубая одежда у этого тирана; хоть какая-то радость бедным, когда рубят головы тем, кто хорошо одет.

Действительно, как объяснял палач королеве, беднякам доставались в наследство вещи жертвы; сразу же после казни их отсылали в Сальпетриер и распределяли среди неимущих; туда же была отправлена и одежда казненной королевы.

Морис не обращал внимания на кипевшие вокруг разговоры. Ведь каждый в этот момент был захвачен какой-нибудь важной мыслью, отчуждавшей его от других; а сердце Мориса вот уже несколько дней, казалось, билось лишь в определенные минуты, толчками, как будто страх или надежда время от времени останавливали ход его жизни. Эти постоянные колебания словно уничтожили в его сердце чувствительность, заменив ее безучастностью.

Присяжные вернулись в зал; как и ожидалось, председатель произнес обоим обвиняемым смертный приговор.

Их увели, они вышли твердым шагом: в ту эпоху умирали красиво.

И тут раздался зловещий голос судебного пристава:

— Гражданин общественный обвинитель против гражданки Женевьевы Диксмер. Морис вздрогнул всем телом, и холодный пот выступил на его лице. Маленькая дверь, через которую вводили обвиняемых, отворилась, и вошла Женевьева.

Она была в белом. Вместо того чтобы обрезать волосы, как делали многие женщины, она искусно, с очаровательным кокетством уложила их.

Несомненно, бедная Женевьева хотела до последнего момента оставаться красивой для всех, кто мог ее видеть.

При виде Женевьевы Морис почувствовал, как силы, которые он собрал для этого случая, вдруг покинули его. Правда, он приготовился к этому удару, потому что уже двенадцать дней не пропускал ни одного заседания и уже трижды слышал имя «Женевьева» из уст общественного обвинителя; но некоторые скорби так огромны и глубоки, что никто не может измерить эту бездну.

Все, кто увидел вошедшую женщину, такую прекрасную, такую кроткую, такую бледную, вскрикнули: одни от ярости (в ту эпоху были люди, ненавидевшие любое превосходство — в красоте, в деньгах, уме или происхождении), другие — от восхищения, некоторые — от жалости.

Женевьева, конечно, узнала один-единственный крик среди этих криков, один-единственный голос среди этих голосов. Она повернулась в сторону Мориса, пока председатель листал ее дело, временами исподлобья поглядывая на нее.

С первого же взгляда она узнала Мориса, хотя лицо его было скрыто широкополой шляпой. Она с нежной улыбкой повернулась в его сторону и еще более нежным жестом приложила розовые и дрожащие руки к губам. Вложив всю душу в свое дыхание, она дала крылья невидимому поцелую, и принять его имел право лишь один человек из этой толпы.