Шевалье де Мезон-Руж, стр. 77

Тон, каким говорил молодой человек, и его пылкое доверие воодушевили Агесилая.

— Я не только убью его, кто бы он ни был, — сказал он, — но и себя дам убить ради гражданки Женевьевы.

— Спасибо… А теперь послушай. Эта квартира мне ненавистна, я вернусь сюда только в том случае, если найду Женевьеву. Если ей удастся бежать, если она вернется, поставь на окно большую японскую вазу с астрами, что она так любила. Это на день. Ночью поставишь фонарь. Таким образом, каждый раз, проезжая мимо, я буду знать, здесь ли она. Если на окне не будет вазы или фонаря, буду продолжать поиски.

— О, будьте осторожны, сударь! Будьте осторожны! — воскликнул Агесилай. Морис даже не ответил; он выбежал из комнаты, спустился по лестнице будто на крыльях и понесся к Лорену.

Передать изумление, гнев, ярость достойного поэта, когда он узнал эту новость, было бы так же трудно, как снова исполнить трогательные элегии, на которые Орест должен был вдохновлять Пилада.

— Так ты даже не знаешь, где она? — все время повторял он.

— Пропала! Исчезла! — в приступе отчаяния кричал Морис. — Он убил ее, Лорен, он убил ее!

— Ну нет, дорогой мой, нет, мой добрый Морис, он не убил ее. Таких женщин, как Женевьева, не убивают после стольких дней размышлений; нет, если бы он ее убил, то убил бы на месте и в знак отмщения оставил бы тело в твоей квартире. Но, видишь, он исчез вместе с ней, крайне счастливый тем, что вновь нашел свое сокровище.

— Ты не знаешь его, Лорен, ты его не знаешь, — повторял Морис. — Даже во взгляде этого человека было что-то зловещее.

— Да нет же, ты ошибаешься; на меня он всегда производил впечатление смелого человека. Он забрал Женевьеву, чтобы принести ее в жертву. Он сделает так, что их вместе арестуют и вместе убьют. Вот в чем опасность, — сказал Лорен.

Эти слова удвоили исступление Мориса.

— Я найду ее! Я найду ее или умру! — воскликнул он.

— Что касается первого, то мы, конечно, найдем ее, — сказал Лорен, — только успокойся. Морис, добрый мой Морис, поверь мне, плохо ищет тот, кто не размышляет, а плохо размышляет тот, кто волнуется, как ты.

— Прощай, Лорен, прощай!

— Что ты собираешься делать?

— Ухожу.

— Ты покидаешь меня? Почему?

— Потому что дело касается только одного меня; потому что я один должен рисковать жизнью, чтобы спасти Женевьеву.

— Ты хочешь умереть?

— Я готов на все: я пойду к председателю наблюдательного комитета, поговорю с Эбером, Дантоном, Робеспьером. Я во всем признаюсь, пусть только мне вернут ее.

— Хорошо, — согласился Лорен.

И, не сказав больше ни слова, он поднялся, пристегнул пояс, надел форменную шляпу и, так же как Морис, сунул в карманы два заряженных пистолета.

— Пойдем, — просто добавил он.

— Но ты же рискуешь собой! — воскликнул Морис.

— Ну и что?

Я, милый друг, скажу тебе по чести:

Коль пьеса сыграна, уйдем со сцены вместе.

— Где начнем искать? — спросил Морис.

— Поищем вначале в том старинном квартале — знаешь? — на Старой улице Сен-Жак. Потом выследим Мезон-Ружа: там, где он, несомненно, будет и Диксмер. Затем доберемся до домов на Старой Канатной. Знаешь, пошли разговоры о том, что королеву вновь вернут в Тампль! Поверь мне, такие люди, как они, до последней минуты не потеряют надежды спасти ее.

— Да, — согласился Морис, — действительно, ты прав… Думаешь, что Мезон-Руж в Париже?

— Диксмер ведь здесь.

— Это так, это так; и они, конечно, встретились, — сказал Морис, которого эти смутные проблески надежды немного привели в себя.

С этого момента друзья принялись за поиски; но все их усилия были напрасны. Париж велик, и его тень густа. Ни одна пропасть не могла так укрыть во мраке тайну, доверенную ей преступлением или несчастьем.

Сотни раз Морис и Лорен проходили по Гревской площади, сотни раз бывали рядом с маленьким домом, где жила Женевьева под неусыпным надзором Диксмера. Так некогда жрецы следили за жертвой, обреченной на заклание.

Со своей стороны, видя себя обреченной на гибель, Женевьева, как и все благородные души, смирилась с самопожертвованием и хотела лишь умереть, не возбуждая шума. При этом она опасалась — не столько ради Диксмера, столько ради дела королевы — той огласки, которую Морис не преминул бы придать своему мщению.

Итак, она хранила глубокое молчание, словно смерть уже закрыла ей уста. Тем временем, не посвящая Лорена, Морис умолял членов ужасного Комитета общественного спасения помочь ему; а Лорен, со своей стороны, ничего не говоря Морису, тоже хлопотал по этому делу.

И в тот же день Фукье-Тенвиль поставил красные кресты напротив их фамилий и слово «подозрительные» соединило их в кровавом объятии.

XX. СУД

В двадцать третий день первого месяца II года Французской республики, единой и неделимой, соответствующий 14 октября 1793 года по старому стилю, как тогда говорили, толпа любопытствующих с самого утра забила зал, где проходило заседание Революционного трибунала.

Коридоры Дворца и все подходы к Консьержери были переполнены жадными и нетерпеливыми зрителями; они передавали друг другу слухи и кипение страстей, подобно волнам, передающим друг другу свой шум и свою пену.

Несмотря на любопытство, подталкивающее зрителей, а возможно, именно из-за этого любопытства, каждая волна этого моря — бурная, зажатая между двумя барьерами: внешним, толкавшим ее вперед, и внутренним, отталкивавшим ее, — сохраняла в этом приливе и отливе свое, почти не меняющееся место. Но те, кто успел захватить лучшие места, понимали, что им надо просить извинение за свое счастье, и они достигали этой цели, рассказывая об увиденном и услышанном своим соседям, разместившимся менее удачно, а те передавали главное другим.

А у двери трибунала несколько сгрудившихся людей жестоко спорили о десяти линиях пространства в ширину или в высоту: десяти линий в ширину хватало для того, чтобы между двумя плечами увидеть уголок зала и фигуры судей, десяти линий в высоту — чтобы увидеть поверх чьей-то головы весь зал и фигуру обвиняемой.

К несчастью, этот проход из коридора в зал, это узкое ущелье занимал один человек; он почти полностью загородил его своими широкими плечами и руками, поднятыми вверх в виде подпорной арки, и сдерживал волнующуюся толпу, готовую хлынуть в зал, если этот заслон из плоти и крови не выдержит.

Этот человек, непоколебимо стоявший на пороге трибунала, был молод и красив; при каждом натиске толпы он встряхивал густой, как грива, шевелюрой, а под ней сверкал мрачный и решительный взор. Затем, оттолкнув взглядом или движением толпу, постоянный напор которой он сдерживал подобно живому молу, он вновь застывал в настороженной неподвижности.

Сотню раз плотная толпа пыталась опрокинуть этого человека, ибо высокий рост его не давал стоявшим сзади хоть что-нибудь увидеть; но, как мы сказали, он был неколебим подобно утесу.

Тем временем с противоположной стороны этого человеческого моря, в самой гуще давки, другой человек прокладывал себе дорогу с упорством, похожим на жестокость. Ничто не останавливало его неукротимое продвижение вперед: ни удары тех, кто оставался позади, ни проклятия тех, кого он давил, ни жалобы женщин (их в толпе было немало).

На удары он отвечал ударами, на проклятия — таким взглядом, что перед ним отступали даже самые храбрые, на жалобы — безучастностью, схожей с презрением.

Наконец он приблизился к тому могучему молодому человеку, кто, если можно так сказать, запирал собой вход в зал. И среди всеобщего выжидания — поскольку каждому хотелось увидеть, что произойдет между двумя этими жестокими противниками, — так вот, среди всеобщего выжидания он решил испробовать свой метод, заключающийся в том, чтобы раздвинуть локтями, как клином, двух стоящих впереди зрителей и своим телом разделить их спаянные тела.

А между тем это был невысокий молодой человек, бледный, хрупкий и даже тщедушный на вид; но в его горящих глазах была непоколебимая воля.