Шевалье де Мезон-Руж, стр. 67

— Ты будешь говорить, волчонок? — завопил он, грозя ребенку кулаком.

— Замолчи, Симон, — прервал его Фукье-Тенвиль, — ты не имеешь слова. Выражение, привычно употребляемое им в Революционном трибунале, вырвалось само по себе.

— Ты понял, Симон, — подхватил Лорен, — ты не имеешь слова. Вторично слышу, как тебя останавливают. В первый раз это было, когда ты обвинял дочь мамаши Тизон и с удовольствием помог отрубить этой девушке голову.

Симон замолчал.

— Мать любила тебя, Капет? — спросил Фукье. И снова молчание.

— Говорят, что нет, — продолжал обвинитель.

Нечто вроде бледной улыбки скользнуло по губам ребенка.

— Но я вам говорю, — снова завопил Симон, — он мне сказал, что она его слишком любила!

— Видишь, Симон, как это досадно, когда маленький Капет, такой разговорчивый наедине, перед всеми вдруг становится немым, — бросил Лорен.

— Ох, если бы мы были одни! — проскрипел зубами Симон.

— Да, если бы вы были одни… Но, к счастью или к несчастью, вы не одни. Иначе ты, храбрый Симон, отменный патриот, тут же отколотил бы бедного ребенка. Не так ли? Но ты не один и не смеешь, мерзкое существо, это сделать перед всеми нами, перед честными людьми, помнящими, что наши предки, с кого мы стараемся брать пример, уважали всех слабых. Не смеешь, потому что ты не один, да и не храбрец ты, мой почтеннейший, если способен сражаться только с детьми ростом в пять футов шесть дюймов.

— О! — пробормотал Симон, скрежеща зубами.

— Капет, — спросил Фукье, — ты признавался в чем-нибудь Симону? Пристальный взгляд ребенка был полон иронии, не поддающейся описанию.

— О своей матери? — добивался обвинитель. Теперь взгляд ребенка выражал презрение.

— Отвечай: да или нет! — воскликнул Анрио.

— Отвечай «да»! — заорал Симон, замахиваясь шпандырем. Ребенок вздрогнул, но не сделал ни малейшего движения, чтобы уклониться от удара.

Присутствующие не смогли сдержать возгласов отвращения.

Дорен сделал больше: он бросился вперед и, до того как Симон успел опустить руку, схватил его за запястье.

— Оставь меня! — взревел Симон, став от бешенства пунцовым.

— Ну, — изменил подход Фукье, — в том, что мать любит свое дитя, нет ничего дурного. Скажи, Капет, каким именно образом твоя мать тебя любила? Это может быть полезно для нее.

При мысли о том, что он может быть полезен для матери, юный узник вздрогнул.

— Она любила меня так, как мать любит своего сына, сударь, — сказал он. — И здесь не может быть никаких других способов ни для матерей, любящих своих детей, ни для детей, любящих свою мать.

— А я утверждаю, змееныш, я утверждаю: ты мне говорил, как твоя мать…

— Тебе, наверное, приснилось, — спокойно перебил его Лорен, — у тебя часто должны быть кошмары, Симон.

— Лорен! Лорен! — прохрипел Симон.

— Да, Лорен, и что дальше? Никакой возможности поколотить его, этого Лорена: он сам колотит других, если они негодяи. Никакой возможности донести на него за то, что он только что остановил твою руку, потому что он сделал это при генерале Анрио и гражданине Фукье-Тенвиле и они это одобряют, а уж их-то не причислишь к умеренным! Значит, никакой возможности отправить его на гильотину, как Элоизу Тизон. Досадно, даже крайне досадно, но это так, бедный Симон!

— Подождем! Подождем! — с усмешкой гиены перебил его Симон.

— Да, дорогой друг, — отозвался Лорен, — но, надеюсь, с помощью Верховного Существа… А-а, ты ожидал, что я скажу: с помощью Бога? Так вот, надеюсь, с помощью Верховного Существа и моей сабли до тех пор распороть тебе брюхо. Ну, посторонись, Симон, ты мешаешь мне смотреть!

— Разбойник!

— Замолчи, ты мешаешь мне слушать.

И Лорен бросил на Симона уничтожающий взгляд.

Симон сжал кулаки с черными разводами, чем он гордился. Но этим, как сказал Лорен, ему и пришлось ограничиться.

— Теперь, когда ребенок заговорил, — предположил Анрио, — он, конечно, ответит и на другие вопросы. Продолжай, гражданин Фукье.

— Теперь ты будешь отвечать? — спросил Фукье. Ребенок снова замолчал.

— Ты видишь, гражданин, ты видишь? — сказал Симон.

— Упорство этого ребенка удивительно, — сказал Анрио, невольно смущенный такой поистине королевской твердостью.

— Его плохо обучили, — заметил Лорен.

— Кто? — спросил Анрио.

— Ну, конечно, его наставник.

— Ты меня обвиняешь? — воскликнул Симон. — Ты меня оговариваешь?.. Ах, как занятно…

— Возьмем его добротой, — сказал Фукье. Повернувшись к ребенку, который сидел с совершенно безучастным видом, он посоветовал:

— Ну, дитя мое, отвечайте национальной комиссии; не усугубляйте свое положение, отказываясь от полезных объяснений. Вы говорили гражданину Симону о том, как ласкала вас ваша мать: в чем выражались эти ласки, каким именно образом она любила вас?

Людовик обвел всех взглядом (задержавшись на Симоне, его глаза наполнились ненавистью), но по-прежнему молчал.

— Вы считаете себя несчастным? — спросил обвинитель. — Вы живете в плохих условиях, вас плохо кормят, с вами плохо обращаются? Вам бы хотелось больше свободы, больше всего того, к чему вы привыкли, другую тюрьму, другого охранника? Вы хотите лошадь для прогулок? Вам нужно общество детей, ваших сверстников?

Людовик хранил глубокое молчание, нарушив его только один раз, чтобы защитить свою мать.

Комиссия застыла в безмолвном удивлении: такая твердость, такой ум в ребенке были невероятны.

— Каково! — тихо сказал Анрио. — Что за порода эти короли! Они как тигры: у них даже детеныши горды и злы.

— Что записать в протокол? — растерянно спросил секретарь.

— Единственный выход — поручить это Симону, — не удержался Лорен. — Писать здесь нечего, так что ему это чудесно подойдет.

Симон погрозил кулаком своему неумолимому врагу. Лорен рассмеялся.

— Ты не так засмеешься в тот день, когда чихнешь в мешок, — выдохнул опьяневший от ярости Симон.

— Не знаю, опережу я тебя или последую за тобой в этой маленькой церемонии, которой ты мне угрожаешь, — отозвался Лорен. — Но знаю точно: многие будут смеяться, когда придет твоя очередь. Боги!.. Я сказал «боги» во множественном числе… Боги! До чего ты будешь безобразен в свой последний день, Симон! До чего ты будешь отвратителен!

И Лорен, от души хохоча, отошел и стал позади членов комиссии.

Видя, что ей больше нечего делать, комиссия удалилась.

Что касается ребенка, то, избавившись от допрашивающих, он, сидя на кровати, принялся напевать меланхолический припев любимой песни своего отца.

XIII. БУКЕТ ФИАЛОК

Как и надо было предвидеть, покой не мог долго царить в счастливой обители, укрывшей Женевьеву и Мориса. Так во время бури, спустившей с цепи ветер и молнии, гнездо голубков сотрясается вместе с приютившим их деревом.

Женевьева испытывала непрерывный страх; она уже не опасалась за Мезон-Ружа, но дрожала за Мориса.

Она достаточно знала своего мужа; ей было ясно, что, раз он сумел исчезнуть, он спасен. Уверенная в его спасении, она трепетала за себя.

Она не осмеливалась доверить свои печали Морису — далеко не самому робкому человеку этой эпохи, когда ни у кого не было страха; но о них явно говорили ее покрасневшие глаза и побледневшие губы.

Однажды Морис вошел так тихо, что, погруженная в глубокую задумчивость, Женевьева не услышала его. Остановившись на пороге, он увидел ее сидящей неподвижно. Взгляд Женевьевы был устремлен в одну точку; руки безжизненно лежали на коленях, голова в задумчивости склонилась на грудь. Какое-то мгновение он смотрел на нее с глубокой грустью, ибо все, что происходило в сердце молодой женщины, вдруг открылось ему, словно он прочитал ее мысли.

Он шагнул к ней:

— Вы не любите больше Францию, Женевьева, признайтесь мне в этом. Вы готовы бежать даже от воздуха, которым здесь дышат, даже к окну вы подходите с отвращением.

— Увы, я хорошо знаю, что не могу скрывать от вас свои мысли, — призналась Женевьева. — Вы верно угадали, Морис.