Сан-Феличе. Книга вторая, стр. 118

— Отец, вы сама щедрость, а я только ее тень. Но вот что я хочу добавить: в наше время, когда происходит революция, никто не может отвечать за завтрашний день. Наш дом может быть разграблен или сожжен, как знать? У нас в кассе имеются наличными четыреста тысяч дукатов; выплатим сегодня же тем, кого оставляем после себя, те деньги, которые они могли бы получить по завещанию лишь после нашей смерти. Голоса этих людей благословят нас, вознесут молитву за нас, а в нашем положении это будет нам самой лучшей поддержкой перед лицом Господним.

— Да будет так. Приготовь для Клагмана ордер на выплату сегодняшним днем всем лицам, имеющим на это право, двухсот тысяч дукатов и двойного жалованья за тот месяц, что им еще осталось работать на нас.

— Ордер подписан, отец.

— А теперь вот что, дружок. Каждый из нас хранит в сердце воспоминания, тайные, но благоговейные. Эти воспоминания налагают на нас определенные обязательства. Ты моложе меня, у тебя их должно быть больше, ибо многие из моих воспоминаний уже угасли. Я возьму себе сто тысяч из того миллиона пятидесяти девяти тысяч четырехсот семидесяти пяти дукатов, которые нам остались, а тебе оставлю двести; каждый истратит эту сумму как считает нужным, не отчитываясь в ней.

— Спасибо, отец. Остается еще семьсот пятьдесят девять тысяч четыреста семьдесят пять дукатов.

— Если хочешь, оставим по сто тысяч дукатов каждому из трех благотворительных учреждений Неаполя: приюту для подкидышей, госпиталю для неизлечимо больных и приюту Неимущих.

— Решено, отец. Остается четыреста пятьдесят девять тысяч четыреста семьдесят пять дукатов.

— Их естественный наследник — наш родственник Моисей Беккер из Франкфурта.

— Но он богаче нас, отец, он постыдится принять такое наследство от родственников.

— А как же, по-твоему, распорядиться этой суммой?

— Не мне давать вам советы, отец, когда речь идет о философии и человечности. Скоро начнется сражение; прежде чем Неаполь будет взят, с обеих сторон окажутся убитые. Вы ненавидите врагов, отец?

— Я ни к кому не питаю ненависти, сын мой.

— Вот одно из спасительных воздействий близкой смерти, — вполголоса, как бы говоря с самим собой, произнес Андреа.

Потом он прибавил громко:

— А что, отец, если бы мы отставили эту сумму (за вычетом расходов, связанных с ликвидацией) вдовам и сиротам — жертвам гражданской войны, к какой бы партии они ни принадлежали?

Не ответив, старик поднялся со стула, прошел в комнату сына и со слезами обнял его.

— Кому же ты поручишь распределение этих денег?

— Вы можете назвать кого-нибудь, отец?

— Нет, мой мальчик. А ты?

— Я знаю одно святое создание: это супруга кавалера Сан Феличе.

— Та, что донесла на нас?

— Отец, я долго размышлял. Ночи напролет я взывал к своему сердцу и разуму, ища разгадку этой ужасной тайны. Отец, я убежден, что Луиза невиновна.

— Пусть так, — отвечал старый Симоне. — Если она невиновна, твой выбор достоин ее; если виновна, я присоединю свое прощение к твоему.

На сей раз сын бросился на шею отцу и прижал его к своему сердцу.

— Ну, вот мы и произвели ликвидацию, — сказал Симоне. — Это оказалось не так трудно, как я ожидал.

Через два часа распоряжения Симоне и Андреа Бекке-ров стали известны всему банкирскому дому; клерки и слуги получили капитал, из которого исчислялось их жалованье и содержание, а оба арестованных вернулись в тюрьму, чтобы выйти оттуда только на казнь среди хора похвал и благословений.

Что касается Спронио, наконец выяснилось, что с ним произошло: ночью к нему пришли, чтобы арестовать его, но он спасся, выскочив в окно, и, возможно, добрался до Нолы, где присоединился к кардиналу.

CXLIII. ПОСЛЕДНЕЕ ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ

На следующую ночь после возвращения Беккеров в тюрьму Сальвато сидел за столом в одном из покоев дворца Ангри, где он продолжал жить, и, подперев левой рукой голову, четким и уверенным почерком, так соответствующим его характеру, писал следующее письмо:

«Брату Джузеппе, монастырь Монтекассино.

12 июня 1799 года.

Возлюбленный отец мой!

Пробил час решительной битвы. Я получил от генерала Макдоналъда дозволение остаться в Неаполе, ибо полагал, что мой первейший долг как неаполитанца защищать свою родную страну. Я сделаю все, что смогу, ради ее спасения; если же не сумею ее спасти, сделаю все, чтобы умереть, и с последним моим вздохом два дорогих имени слетят с моих уст и станут крыльями, на которых душа моя вознесется к небу: Ваше имя, отец, и имя Луизы.

Я знаю, отец, как Вы меня любите, но ничего не прошу для себя: мой долг предначертан свыше, и я исполню его. Но если я умру, о возлюбленный отец мой, она останется одна и — кто знает? — может быть, окажется жертвой преследований со стороны короля как невольная причина гибели двух присужденных вчера к расстрелу людей, хотя она совершенно ни в чем не повинна!

Если мы победим, ей нечего страшиться мести, и письмо это останется свидетельством моей великой к Вам любви и безграничного доверия.

Если же, напротив, мы будем побеждены и я не в состоянии буду оказать ей помощь, Вы, отец, замените меня.

Тогда Вы покинете прекрасные высоты Вашей святой горы и окунетесь в гущу жизни. Вы облекли себя миссией оспаривать человека у смерти; Вы не отвлечетесь от этой цели, спасая ангела, чье имя я Вам назвал и чьи добродетели перечислил ранее.

В Неаполе самое могучее оружие — это деньги, поэтому во время поездки в Молизе я собрал пятнадцать тысяч дукатов, из которых несколько сот истратил, но все остальное хранится в железном ларце, зарытом в Позил-липо, близ руин Вергилиевой гробницы, у подножия его вечнозеленого лавра. Там Вы их найдете.

Мы окружены не только врагами (это было бы еще не столь страшно), но и предателями, что воистину ужасно. Народ так слеп и невежествен, так одурачен стараниями монахов и суевериями, что принимает за злейших врагов тех, кто хочет освободить его, и молится за всякого, кто прибавляет новые звенья к его оковам.

Ах, отец, отец! Человек, подобно Вам посвятивший себя спасению плоти людской, имеет великие заслуги перед Богом; но верьте мне, вящей будет заслуга того, кто посвятит себя просвещению умов, воспитанию заблудших душ.

Прощайте, отец мой. Жизнь народов в руках Господних; в Ваших руках больше чем моя жизнь — в них моя душа.

Ваш любящий и почтительный сын

Сальвато.

P.S. При том, что ныне творится, было бы излишне и даже опасно отвечать мне. Вашего посланца могут арестовать, Ваше письмо могут прочесть. Передайте подателю сего три бусины из Ваших четок, они будут означать для меня веру, которой Вам не хватает, надежду, которую я возлагаю на Вас, милосердие, которое источает Ваше сердце».

Закончив письмо, Сальвато обернулся и кликнул Микеле. Сейчас же дверь отворилась и тот показался на пороге.

— Нашел ты нужного нам человека? — спросил Сальвато.

— Снова нашел, хотите вы сказать, потому что это тот же самый человек, который уже трижды совершал путешествие в Рим и передавал генералу Шампионне послания от республиканского комитета и вести от вас.

— Значит, этот человек патриот?

— Да, и он сожалеет лишь о том, ваше превосходительство, — вмешался появившийся в дверях гонец, — что вы отсылаете его из Неаполя в час опасности.

— Поверь, идти туда, куда ты идешь, тоже значит служить Неаполю.

— Приказывайте. Я знаю, кто вы, и знаю вам цену.

— Вот письмо, ты отнесешь его в монастырь Монтекассино, спросишь брата Джузеппе и передашь ему это письмо. Но только из рук в руки, понятно?

— Должен ли я ждать ответа?

— Я ведь не знаю, кто будет хозяином Неаполя к твоему возвращению, так что ответом послужит для нас условный знак; этот знак скажет мне все. Микеле условился с тобой о вознаграждении?

— Да, — отвечал гонец. — Рукопожатие, когда я вернусь.

— Ну что ж, — сказал Сальвато. — Я вижу, что в Неаполе еще не перевелись настоящие люди. Иди, брат, и да ведет тебя Господь!