Сан-Феличе. Книга вторая, стр. 112

— А за какую цену комендант замка Сант'Эльмо продает вам этих солдат? — спросил председатель.

— Он продает их куда дешевле, чем они стоят, разумеется, но плачу я не им, а коменданту; за пятьсот тысяч франков.

— А где вы возьмете эти пятьсот тысяч? — снова спросил председатель.

— Погодите, — все так же невозмутимо возразил Сальвато. — Мне нужно не пятьсот тысяч франков, а миллион.

— Тем более. Где вы возьмете миллион, когда в казне у нас едва ли наберется десять тысяч дукатов?

— Дайте мне право распоряжаться жизнью и имуществом десятка богатых горожан, чьи имена я вам укажу, и завтра они сами принесут сюда этот миллион.

— Гражданин Сальвато! — вскричал председатель. — Вы предлагаете нам сделать то самое, за что мы корим наших врагов.

— Сальвато! — пробормотал Чирилло.

— Погодите же, — сказал молодой человек. — Я просил выслушать до конца, а меня каждую минуту перебивают.

— Это верно, мы не правы, — согласился Чирилло. — Продолжайте.

— Как всем известно, я владею в провинции Молизе собственностью в два миллиона — фермами, землями, домами. Эти два миллиона я передаю нации. Когда Неаполь будет спасен, кардинал Руффо обратится в бегство или окажется в наших руках, нация продаст мои земли и вернет по сто тысяч франков десяти гражданам, которые одолжат мне, а вернее — ей, эту сумму.

Шепот восхищения пробежал среди собравшихся. Ман-тонне бросился на шею молодому человеку.

— Я требую, чтобы меня назначили помощником под его командованием, — проговорил он. — Хочешь, я стану простым волонтёром?

— Но пока ты поведешь свои пятнадцать тысяч неаполитанцев и тысячу французов против Руффо, кто будет обеспечивать безопасность и спокойствие в городе? — спросил председатель.

— А, вы коснулись единственного уязвимого места, — отвечал Сальвато. — Придется пойти на жертву, принять страшное решение. Патриоты удалятся в форты и будут защищать их, тем самым защищая самих себя.

— Но город, как же город? — закричали в один голос с председателем все члены Директории.

— Придется решиться на восемь, может быть, на десять дней анархии!

— Десять дней поджогов, грабежей, убийств! — повторял председатель.

— Мы вернемся с победой и накажем виновных.

— Да разве это восстановит сожженные дома, возместит разграбленные богатства, воскресит мертвых?

— Через двадцать лет никто и не вспомнит, что было сожжено два десятка домов, разграблено двадцать состояний, пресечено двадцать жизней. Главное, чтобы восторжествовала Республика, потому что, если она не устоит, ее падение повлечет за собою тысячи несправедливостей, тысячи бедствий и смертей.

Члены Директории переглянулись.

— Пройди в соседнюю комнату, — обратился к Сальвато председатель. — Мы обсудим этот вопрос.

— Я подаю голос за тебя, Сальвато! — вскричал Чирилло.

— Я остаюсь, чтобы повлиять на решение, если это будет возможно, — сказал Мантонне.

— Граждане, — произнес Сальвато, направляясь к двери, — вспомните слова Сен-Жюста: «Когда дело касается революции, тот, кто не роет глубоко, роет себе могилу».

С тем он вышел и, как было велено, стал ждать в соседней комнате.

Через десять минут дверь отворилась, к молодому человеку подошел Мантонне и, взяв его под руку, повлек к выходу на улицу.

— Пойдем, — проговорил он.

— Куда? — спросил Сальвато.

— Туда, где умирают.

Предложение Сальвато было отвергнуто всеми, если не считать одного голоса. Это был голос Чирилло!

CXL. НЕАПОЛИТАНСКАЯ МАРСЕЛЬЕЗА

В тот же вечер в театре Сан Карло состоялось пышное светское собрание.

Давали оперу «Горации и Куриации», один из ста шедевров Чимарозы. Глядя на ярко освещенную залу, на элегантных женщин, разодетых, как на бал, на молодых людей, оставивших за дверью свое оружие и готовых снова взять его в руки при выходе, никто бы не подумал, что Ганнибал стоит у ворот Рима. ,

Между вторым и третьим актом вдруг взвился занавес и примадонна театра, выйдя на сцену в костюме гения Отечества, с черным знаменем в руках, объявила зрителям то, что нам уже известно, — что патриотам остается лишь один выбор: либо сделать невероятное усилие и разгромить кардинала Руффо у стен Неаполя, либо умереть с оружием в руках, защищая их.

Как ни страшна была эта весть, она не обескуражила собравшихся в зрительном зале. Каждое новое сообщение они встречали криками «Да здравствует свобода! Смерть тиранам!».

Когда же они узнали наконец об отступлении и возвращении в город Мантонне, в людях заговорил уже не только патриотизм — теперь их охватила ярость. Со всех сторон слышалось:

— Гимн свободе! Гимн свободе!

Артистка, только что прочитавшая зловещую сводку событий, поклонилась, показывая тем самым, что готова выполнить требование публики и спеть национальный гимн, но зрители вдруг заметили в одной из лож Элеонору Пиментель, сидящую между Монти — автором слов этого гимна — и Чимарозой — автором его музыки.

И тогда залу потряс единодушный крик:

— Пиментель! Пиментель!

Газета «Партенопеиский монитор», которую редактировала эта благородная женщина, сделала ее имя необычайно популярным.

Пиментель поклонилась, но не того желала публика: она хотела, чтобы Элеонора сама спела гимн.

Та на мгновение заколебалась, но ей пришлось уступить единодушным настояниям собравшихся.

Она вышла из ложи и появилась на сцене под бурные крики «ура!», «виват!», «браво!» и аплодисменты всего зала.

Элеоноре дали черное знамя.

Но она покачала головой:

— Это знамя мертвых. Бог милостив! Пока мы дышим, Республика и свобода не умерли. Дайте же мне знамя живых!

Ей принесли неаполитанское трехцветное знамя. Страстным движением она прижала его к сердцу.

— Пусть наш победоносный стяг станет знаменем свободы, — произнесла она, — или пусть будет нашим саваном!

В ответ разразилась такая бурная овация, что, казалось, рухнет театр, но дирижер сделал знак своей палочкой, и при первых же звуках оркестра внезапно воцарилась странная трепетная тишина; Элеонора Пиментель, подобная музе Отечества, глубоким, звучным голосом, великолепным контральто запела первую строфу гимна:

Народ, на коленях внимающий трону,

Отринь раболепство: тиран твой падет!

Пятой раздави золотую корону,

Чтоб вольно и гордо стремиться вперед! 55

Надо знать народ Неаполя, надо видеть проявление его неистового восторга, его энтузиазма, которому не хватает слов, так что он выражается в безумных жестах и нечленораздельных криках, чтобы представить себе, до какого кипения дошел зрительный зал к тому мигу, когда последняя строка партенопейской марсельезы слетела с уст певицы и смолкла последняя нота сопровождающего ее оркестра.

На сцену посыпались венки и букеты.

Элеонора подобрала два лавровых венка и возложила один на голову Монти, другой на голову Чимарозы.

И тогда, неизвестно кем брошенная, на груду цветов упала пальмовая ветвь.

Неистово хлопали четыре тысячи ладоней, две тысячи голосов твердили:

— Пальму Элеоноре! Пальму Элеоноре!

— В знак мученичества! — отвечала пророчица, поднимая ветвь и прижимая ее к груди скрещенными руками.

Зал обезумел. Зрители бросились на сцену. Мужчины преклоняли перед певицей колена, а когда к подъезду подали ее карету, восторженные патриоты выпрягли лошадей и, взявшись за оглобли, сами повезли ее домой в сопровождении оркестрантов, игравших под ее окнами до часу ночи.

Всю ночь напролет песня, сочиненная Монти, звучала на улицах Неаполя. Но великий энтузиазм, вспыхнувший в театре Сан Карло, едва не сокрушивший стены, уже на следующий день, разлившись по городу, заметно поостыл. Вчерашний пыл объяснялся атмосферой собрания, жарой, ярким светом, шумом, магнетическими токами толпы; он должен был неизбежно угаснуть, когда исчезла совокупность обстоятельств, вызвавших это лихорадочное возбуждение.

вернуться

55

Перевод Ю. Денисова.