Парижские могикане. Том 2, стр. 117

Теперь очередь была за святой водой.

Доминик заметил в углублении одной из соседних скал лужицу воды, сиявшую, словно зеркало.

Он подошел к скале, произнес над этой водой слова освящения, отломил сосновую ветку, будто предназначенную для того, чтобы стать кропилом, обмакнул эту ветку в воду и, вернувшись к могиле, окропил гроб:

— Во имя Отца, Сына и Святого Духа благословляю тебя, брат мой, призываю на тебя благословение Всевышнего.

— Аминь! — отозвались присутствовавшие.

— Один Господь, знавший твое намерение, мог остановить твою руку и нарушить твою волю — он этого не пожелал. Прощение и благословение да снизойдет на тебя, брат мой!

— Аминь! — хором подхватила толпа. Монах продолжал:

— Я знал тебя на земле и могу сказать собравшимся здесь людям, твоим землякам, что они должны тобой гордиться: ты был истинным сыном Бретани, у тебя были все мужские качества, что дарует эта достойная мать своим сыновьям: благородство, сила, величие, красота. Ты исполнил роль, предначертанную тебе на этом свете, и хотя тебе еще не было двадцати трех лет, твоя жизнь была жертвоприношением, а твоя смерть — мученичеством. Благословляю тебя, брат мой, и молю Бога благословить тебя.

— Аминь! — вторили собравшиеся.

Доминик снова взмахнул сосновой веткой и передал ее графу де Пангоэлю.

Стоя на самом краю могилы, тот принял ветвь из рук монаха и обвел всех взглядом, в котором читались тоска, гордость и презрение. Сначала глухим, а потом все более звучным голосом он произнес:

— О мои предки! Вы, чьей щедрой кровью полита каждая песчинка этой земли во время титанических битв, что вы скажете об этом, о мои предки?.. Стоило ли принадлежать к племени завоевателей; стоило ли брать Иерусалим приступом вместе с Готфридом Бульонским, Константинополь — с Бодуэном, Дамьетту — с Людовиком Святым; стоило ли устилать вашими трупами пути, ведущие на Голгофу, если христианский священник отказал вашему последнему представителю в христианском погребении?! О мои предки! Вся Бретань осенена вашей добродетелью, словно тенью от огромного раскидистого дуба, и вот теперь вашему отпрыску отказано в клочке земли, которую вы защищали!.. О мои предки! До чего грустно, до чего жалко видеть, как моему благородному мальчику, единственному и горячо любимому сыну, отказывают в праве войти в усыпальницу его предков, когда Господь, может быть, более снисходительный, чем люди, не откажет ему в праве взойти на небеса!.. О мои предки! К вам я обращаюсь с мольбой! Решите сами, достоин ли последний из рода Пангоэлей покоиться вместе со всей семьей. Соберитесь на совет, величественные и светлые тени, в том мире, где вы живете, назовите друг друга по именам, начиная с Коломбана Сильного, погибшего на равнинах Пуатье в бою с сарацинами в семьсот тридцать втором году, до Коломбана Верного, который в тысяча семьсот девяносто третьем году сложил голову на эшафоте и умер со словами: «Слава Господу на небесах! Мир добрым людям на земле!» Соберитесь же и судите моего сына, вы, единственные судьи, которых я признаю! Судите того, для кого я только что вырыл могилу, кого я опустил в землю и чей гроб я сейчас окроплю небесной водой, припасенной Господом в этой выемке в скале! Я не судья ему, а отец и потому прощаю его и благословляю!

Он взмахнул сосновой веткой над могилой и хотел было передать ее Эрве, но силы несчастного отца иссякли; он смертельно побледнел, голос его осекся, из груди вырвался душераздирающий крик. Старик рухнул на песок, словно поверженный громом дуб.

XXXI. ПОМИНАЛЬНАЯ ТРАПЕЗА

Спустя четверть часа после сцены, о которой мы сейчас рассказали (не претендуя на то, чтобы изобразить ее во всей силе), Эрве пригласил всех участников траурной процессии в залу, что когда-то носила название караульной — огромную круглую комнату, освещенную цветными витражами; в полумраке мерцали гербы, щиты, доспехи, боевые знамена и мечи прежних сеньоров де Пангоэлей.

Не было только монаха: очевидно, он остался подле старого графа не столько для того, чтобы о нем позаботиться, сколько ради того, чтобы поговорить о Коломбане и в подробностях рассказать отцу о смерти его единственного сына.

Присутствовавшие разместились вдоль стены.

Сначала все говорили шепотом, потом голоса зазвучали громче. Наконец старейшина деревни, седовласый старик, которому по виду можно было дать лет девяносто (он знал пять последних графов де Пангоэлей), стал рассказывать историю, переданную ему дедом, а тот слышал ее от своего деда. Это была повесть о подвигах десяти поколений графов де Пангоэлей. Потом слово взяла старуха, точно так же перечислившая добродетели графинь.

Так в ожидании хозяина (о его здоровье присутствующие уже не тревожились, видя, что Эрве присоединился к ним) каждый старался воздать должное десятивековому прошлому, величию его, унаследованному настоящим. И очередной рассказ, подобно электрической машине, выбивал искру в сердцах всех присутствовавших, слезы — из глаз всех хоронивших виконта.

Старик Эрве переходил от одного к другому, сердечно пожимал руки и, подхватывая очередное повествование, в свою очередь рассказывал о том, что слышал когда-то или чему сам был свидетелем. Но когда он стал вспоминать о молодом хозяине, когда попытался описать — начиная с того времени, как малыш заговорил, и до последнего вздоха — беззаботное счастливое детство, полную волнений и тревог юность несчастного Коломбана, — слушатели зарыдали.

Еще совсем недавно молодой человек приезжал в Пангоэль, все его видели, кланялись ему, пожимали руку, говорили с ним! Правда, он всем показался печальным. Но никому и в голову не приходило, что его томила предсмертная тоска.

Исчезает из нашей жизни порода широкоплечих графов, у которых ноги искривлены оттого, что почти вся их жизнь проходит в седле, голова ушла в плечи из-за тяжелых шлемов, давивших на головы их предков; вместе с ними исчезает и порода старых преданных слуг, рожденных во времена дедушек, а умирающих при внуках: с такими слугами отец, сходя в могилу вслед за супругой, знал, что его сын не будет одинок в отчем доме.

Почтительность, с которой слуга относился к усопшему отцу, обращалась в благоговейную любовь к осиротевшему сыну. Мне нередко случалось слышать, как наше поколение отрицает или высмеивает почтительную нежность старых слуг, их слепую преданность, и уверяет, что все это можно увидеть только на сцене. Это утверждение не лишено смысла: общество в том виде, каким оно стало после десяти революций, лишилось подобного рода добродетелей; однако в том, что порядок вещей изменился, хозяева виноваты не меньше слуг. Такая преданность походила на собачью: старые хозяева били, но не прочь были и приласкать. Сегодня слуг не бьют, но и не ласкают: хозяева лишь платят, слуги — хорошо ли, плохо ли — служат.

А старые собаки и старые слуги — это еще и лучшие друзья в тяжелые дни! Ни один приятель не сравнится с любимой собакой, когда нам грустно: пес садится напротив, смотрит на нас, скулит, лижет нам руки!..

Предположите, что в трудную минуту вместо собаки, которая так хорошо вас понимает, рядом с вами — ваш лучший друг: какие банальные слова утешения, какие советы, которым невозможно следовать, какие нескончаемые разглагольствования, какие нудные споры вам придется выдержать! Как бы искренне и горячо ни сочувствовал друг вашему горю, вы непременно ощутите его эгоизм; на вашем месте он ни за что не поступил бы, как вы: он бы запасся терпением, выгадал время, выстоял — не знаю уж, что там еще; во всяком случае, он вел бы себя иначе, не так, как вы; словом, он вас обвиняет; желая и пытаясь вас утешить, он вас осуждает.

Зато старые собаки и старые слуги — верное эхо вашей самой сокровенной беды; они не обсуждают ее, они плачут и смеются, страдают и радуются вместе с вами и также, как вы, и вы никогда ничего им не должны ни за их улыбки, ни за их слезы.

Поколение наших отцов их отвергает; поколение наших детей о них, вероятно, даже не будет знать. В наше время собаки играют в домино, а слуги играют на повышение и понижение.