Парижские могикане. Том 1, стр. 85

Неимоверным усилием воли он стряхнул с себя очарование и, шатаясь, двинулся прочь со словами:

— Сестра моя, сестра моя! Мы оба виноваты; попросим Господа послать нам силу и смирение, чтобы искупить вину.

— Что вы разумеете под смирением, мой друг?

— Вы отлично меня понимаете, Кармелита.

— Нет, клянусь вам, я не понимаю! Уж не хотите ли вы сказать, что я выйду замуж за Камилла?

— Придется!

— Чтобы я вышла за Камилла, любя вас и зная, что вы любите меня?

— Так нужно! Так нужно! — с отчаянием в голосе вскричал Коломбан.

— Почему так нужно? Скажите же, Коломбан! — продолжала настаивать девушка. — Перед кем я отвечаю в этом мире за свою любовь? Я одинока, слава Богу! Следовательно, я единственный судья себе и только сама могу оценивать свое поведение.

— Заблуждаетесь, Кармелита, его будут оценивать общество и Господь — ваш высший судья.

— Объясните, Коломбан, каким образом общество может меня принудить сделать несчастными двух человек, а также и меня самое, если я выйду замуж за нелюбимого во вред возлюбленному? Как Господь может вменить мне в обязанность то, что противно не только моей душе, но и моей совести? Разве я поступала по законам общества, когда пала? Скатываясь в пропасть, где меня ожидали Камилл и страдание, я протягивала руки к Господу и звала на помощь. Отчего же Господь меня не удержал?

— Вы кощунствуете, Кармелита!

— Я не кощунствую, Коломбан, я вас люблю!

— Кармелита! Не будем принимать наши желания и инстинкты за наши права и обязанности… Сами посудите, куда нас это завело!

— Это упрек, Коломбан?

— О! — падая к ее ногам, вскрикнул молодой человек. — Накажи меня Господь, если я этого хотел! Для меня, Кармелита, вы самая желанная женщина и чисты, как Ева в день своего сотворения.

— Коломбан! Коломбан! — воскликнула Кармелита, снова опускаясь на диван; она положила руки бретонцу на голову, и он уткнулся лицом ей в колени. — Я сейчас не говорю ни о своих правах, ни об обязанностях, я прислушиваюсь к тому, что подсказывает мне сердце… Я не боюсь кары Господней и человеческой и знаю, что ответить людям и Богу, лишь бы меня не винили вы, мой друг.

— Неужели вы думаете, Кармелита, — прошептал готовый сдаться молодой человек, — что я забуду клятву, данную Камиллу? Но даже если бы я не давал клятву, разве я могу предать Камилла? Вот почему я сказал, что надо просить у Господа силы и смирения.

— Никогда! Никогда, Коломбан! — страстно вскричала девушка.

— Кармелита! Кармелита!..

— Вы хотите, чтобы я попросила Господа отнять у меня то единственное, ради чего я живу, лишив меня любви и наградив вместо нее сомнительной и бесплодной добродетелью — смирением? Разве вы не знаете, что без вас, без вашей любви я уже умерла бы или постриглась в монахини? Я так и хотела поступить в тот день, когда уехал Камилл; я тогда же развеяла по ветру и втоптала в грязь цветы с нашего розового куста. Но, благодаря вам, благодаря любви к жизни, которую вы мне вернули, я отказалась от этих планов… И вы хотите, чтобы я забыла, что вы меня спасли, Коломбан?

— А за это вы хотите погубить меня вместе с собой, Кармелита?

— Разве это гибель, страдание, смерть, когда умирают, страдают, гибнут вместе?

— Кармелита! Небом вас заклинаю!..

— Коломбан! Знайте, что я перестану о вас думать в этом мире, только когда перейду в мир иной, но и там я не забуду о вас ни на мгновение!

— Что же делать? Что делать?

— Ну, наконец, вы начинаете рассуждать здраво! — заметила Кармелита и усмехнулась так, что Коломбан затрепетал. — Что делать? Вот именно — что делать?.. Я уже давно над этим думаю.

— Говорите скорее! Говорите! — попросил Коломбан; он все еще стоял на коленях, обхватив руками голову, словно боялся, что сходит с ума.

— Одно из двух, Коломбан…

— Продолжайте, продолжайте!

— Оставить этот дом, убежать за границу, на край света, в Индию или на один из островов Океании, позабыв обо всех и всеми забытые…

— Или?.. — спросил Коломбан, и стало ясно, что это предложение он отвергает.

— …или умереть, Коломбан! — твердо закончила Кармелита.

— О! — только и вымолвил бретонец, низко опуская голову.

— Раз мы не можем соединиться в этой жизни, — продолжала Кармелита, — давайте встретимся хотя бы после смерти!

— Вы богохульствуете, Кармелита!

— Не думаю… Во всяком случае, Коломбан, я предпочитаю обречь себя на вечные муки рядом с вами, нежели хоть на время связать свою судьбу с ним.

— Невозможно, Кармелита, невозможно!

— Отлично! Сильный позволяет себе слабость… Стало быть, слабой женщине придется стать сильной вдвойне.

Коломбан поднял голову.

— Я не могу принадлежать вам, потому что вы от меня отказываетесь, Коломбан, — продолжала Кармелита, величаво взмахнув рукой, — я не могу принадлежать ему, потому что отвергаю его. Тогда завтра я уйду в монастырь… Боже мой! Прими меня! Вручаю себя твоей воле!

— Кармелита! Кармелита! Рядом с вами я в самом деле чувствую себя слабым!

— Друг мой! Вы ангел самоотречения, воплощение доброты и долга!

— Нет, нет, я вас люблю безумно, страстно! Я сделаю все, что вы пожелаете, Кармелита, все, все!

Девушка грустно улыбнулась; она одержала верх: Коломбан был повержен, лежал у ее ног и говорил «Я вас люблю!».

— Решение серьезное и стоит того, чтобы вы поразмыслили, Коломбан, — ответила девушка. — Я с вами говорю как одинокое, всеми брошенное существо, вслед за родителями готовое сойти в могилу. Вы же последний отпрыск знатного рода, вы носите громкое имя, у вас есть любящий отец… Подумайте об отце! Завтра вы дадите мне ответ.

— До завтра, Кармелита.

— До завтра, Коломбан.

И молодые люди расстались, обменявшись сердечным и дружеским рукопожатием.

LV. РЕШЕНИЕ

Описанная нами сцена происходила накануне последнего дня масленицы 1827 года.

Следующий день наступил с неизбежностью, свойственной часам (будь то часы печальные или радостные), когда стрелки дважды обегают циферблат.

Утро было туманное и мрачное — более подходящее для дня Усопших, нежели для последнего дня масленицы. В самом начале этой книги мы видели, как он закончился; помните, мы повстречали Жана Робера, Людовика и Петруса, когда они брели по ночному Парижу? Давайте посмотрим, как тот день начинался.

Сыпал мелкий дождик, дул ледяной ветер, небо было серо, мостовая почернела от сырости. Стоял один из тех пасмурных зимних дней, когда человеку не по себе, где бы он ни находился: за фортепьяно, за книгой; поэту неуютно перед чистым листом бумаги, а художнику — перед незаконченным полотном. В такой день быть одному — скучно, вдвоем — еще тоскливее; кажется, душа цепенеет подобно тому, как коченеет тело, и человек нигде не находит себе места, тщетно пытаясь укрыться в каком-нибудь уголке своего кабинета или любимой комнаты. В такой день чувствуешь себя мрачным и больным, словно ветер с кладбища забирается в дом сквозь щели запертых дверей и окон. В такой день дрожишь без всякой причины, сидя у камина и наглухо задернув тяжелые шторы. Сырость неведомо как проникает в дом и берет вас за горло, а вы, словно в кошмаре, не в силах ей противиться. Наконец, в такой день человек тщетно силится стряхнуть с себя чувство тревоги, не столь опасное, как болезнь, зато более утомительное; он опускает руки, ожидая, когда оно пройдет само собой, понимая, что любое лекарство бессильно.

Итак, утром последнего дня масленицы 1827 года юноша и девушка встретились в павильоне Коломбана.

В очаге пылала сухая виноградная лоза. Но как по вечерам бывает весело смотреть на огонь, так утром он навевает грусть, если вы успели увидеть солнце, хотя бы оно выглянуло из-за туч всего на мгновение. Тогда огонь воспринимается как неудачная копия, нелепая подделка солнца. Огонь уже не поет, не светит, он едва согревает.

Молодые люди сидели вдвоем у камина — печальные, молчаливые, задумчивые; время от времени они перебрасывались несколькими словами, будто осужденные на смерть в ожидании палача.