Парижские могикане. Том 1, стр. 63

Красивые иссиня-черные волосы обрамляли его тонкое смуглое лицо.

Нос у него был прямой, пропорциональный, как у древнегреческой статуи.

Рот его был маленький, красиво очерченный, свежий, губы — немного вывернутые, в любое мгновение готовые к поцелуям.

Одним словом, во всем его облике, осанке, манере держаться, даже в одежде (хотя у него — у этой очаровательной тропической птицы, этой великолепной экваториальной бабочки — были, возможно, слишком яркие галстуки и слишком пестрые жилеты) проявлялось столько изысканности, что самые почтенные маркизы приняли бы его за отпрыска древнего рода.

Его своенравная красота, кокетливая и яркая, странным образом вступала в противоречие со строгой, суровой, я бы сказал, почти мраморной красотой Коломбана.

Один силой и красотой походил на древнего Геракла; мягкость, юношеская грациозность, morbidezza 18 другого напоминала Кастора, Антиноя и даже Гермафродита.

Доведись кому-нибудь увидеть их обнимающимися, он бы не понял, что за тайная симпатия, что за таинственная близость толкают друг другу в объятия этого сильного мужчину и слабого юнца. Их нельзя было назвать братьями, потому что природа не терпит несходства, — стало быть, это были друзья.

Но какие невидимые нити связывали их сердца?

Мы уже рассказывали об этом в предыдущей главе. Покровительство, каким Коломбан постепенно окружил молодого человека, незаметно переросло в нежную дружбу. Он бережно хранил в душе, не растрачивая направо и налево, сокровища привязанности, которую испытывал в коллеже к Камиллу Розану.

И вот теперь он принял его как любимого брата. Силу его дружбы доказывает то, что за весь день он ни разу не вспомнил о новом чувстве, на которое только что открыл ему глаза брат Доминик.

Небольшую гостиную, где Коломбан принимал изредка школьных товарищей, он превратил в спальню для Камилла.

Коломбан спал в соседней комнате, разделенной с гостиной перегородкой, и такой тонкой, что из одной комнаты было отлично слышно, что делается в другой.

Сначала Коломбан обошел торговцев мебелью в квартале Сен-Жак. Но там, как известно, продавалась только ореховая мебель, а Коломбан, сам спавший на крашеной кушетке, понимал, что его друг-аристократ согласится только на красное дерево.

Он прошел вниз по улице Сен-Жак, пересек оба рукава Сены и вышел на улицу Клери.

Там он нашел то, что искал: кровать красного дерева, такие же письменный стол, диван и полдюжины стульев.

Все это обошлось ему в пятьсот франков.

Так как это ровно вдвое превосходило сумму, которой он располагал, ему пришлось занять недостающее.

Что же до постели, то он снял два матраца, одну подушку и одеяло со своей кровати, а себе оставил металлическую сетку, простыню, одну подушку и зимнее пальто.

Коломбан возвращался в отчаянии оттого, что опаздывал на два часа. Должно быть, Камилл его заждался.

К счастью, Камилла еще не было.

«Тем лучше! — подумал Коломбан. — Дорогой Камилл! Я успею приготовить тебе комнату».

Коломбан прождал Камилла весь день.

Тот вернулся лишь в одиннадцать часов вечера. Сияющий Коломбан ввел его в приготовленную комнату, заранее представляя, как обрадуется его дорогой друг.

— Уф! — бросил тот, громко рассмеявшись. — Красное дерево! Дорогой мой, у нас только негры покупают такую мебель!

Коломбан в третий раз за день почувствовал укол в сердце.

— Да ничего, дорогой Коломбан, — поспешил его успокоить Камилл. — Я знаю, что ты хотел сделать как лучше. Обними меня и прими мою благодарность.

Он сам поцеловал Коломбана, не подозревая ни того, какую боль причинил ему своим замечанием, ни того, как обрадовал его поцелуй друга.

XLII. ИСТОРИЯ ПРИНЦЕССЫ ВАНВРСКОЙ

Первые дни пролетели в воспоминаниях о прошлом и в рассказах Камилла о разнообразных приключениях, жертвой или героем которых он был.

При всей широте своей натуры он был эгоистом: радостью для него было лишь удовлетворение собственных прихотей, а огорчением — отсутствие удовольствий.

Он много путешествовал, видел Грецию, Италию, Восток, Америку. Казалось, разговор с ним должен был бы весьма занимать пытливый ум жадного до всего нового Коломбана.

Но Камилл путешествовал не как ученый, не как художник, даже не как коммивояжер.

Он путешествовал подобно птице, и первый же ветер сдувал с его крыльев даже пыль той страны, в которой он побывал.

Однако во время своих странствований он встретил нечто такое, что поразило его воображение.

Это не были ни памятники, ни ландшафты, ни нравы, ни люди, ни произведения искусства, ни красоты природы. Нет, его поразило, взволновало, ослепило разнообразие женской красоты в странах с разным климатом. Камилл жил скорее ощущениями, чем впечатлениями. Переживая минуты блаженства, он чувствовал его всем телом, но не душой. Он принимал радость, счастье, сладострастие так, как другой принимает ванну; он уходил с головой в собственное ощущение надолго или на короткое время, в зависимости от того, насколько сильное удовольствие это ему доставляло.

Вот как случилось, что Камилл был готов пожертвовать всеми на свете лесами, джунглями, саваннами, озерами, прериями, Грецией с ее развалинами, Иерусалимом с его памятниками, Нилом с тысячью его городов за поцелуй первой красавицы, которую он встречал на своем пути.

Напрасно Коломбан с настойчивостью, свидетельствовавшей о его наивности, пытался вытянуть из него живописный рассказ о разных странах, где Камилл побывал, — тот отмалчивался. И не то чтобы ему не хватало слов для выражения своих впечатлений: напротив, слова он находил точные и очень поэтичные. Но когда друг пытался возвратить его мысли к берегам Огайо или в большую каирскую мечеть, у Камилла возникало воспоминание о юной краснокожей индианке или черноглазой гречанке, и о серьезном рассказе речи уже не было.

Однажды, когда он описывал Коломбану Грецию — классическую страну, больше всего восхищавшую юного бретонца, тот тщетно пытался заставить его рассказать о живописных островах, на которых побывал Камилл: о Делосе, Кее, Пафосе, Кифере, Паросе, Итаке, Лесбосе, Ама-фонте — об этих цветах в венке Ионического архипелага; от одних их названий сердце замирает, как при чтении античных поэтов, и ты снова чувствуешь себя пятнадцатилетним. Выслушав во всех подробностях повествование о любви юной дарданелльской красавицы под абидосскими олеандрами, Коломбан стал умолять его рассказать об Афинах и о впечатлениях от поездки в этот великий город, по которому они вместе мысленно путешествовали, сидя за школьной партой.

— Ах, ты хочешь услышать рассказ об Афинах? — переспросил Камилл.

— Да, я хочу знать, что ты о нем думаешь…

— Что я думаю об Афинах?.. Дьявольщина! Нечего мне тебе сказать.

— То есть как это нечего?

— Нет… Слушай, ты знаешь Монмартр? Ну вот, город стоит на такой же горе, как Монмартр, только она господствует над Пиреем.

Разум, темперамент, характер Камилла — все выразилось в этой оценке Афин.

С такой же беззаботностью, с таким же легкомыслием он относился к самым серьезным сторонам жизни.

Впрочем, у нас еще будет случай убедиться в том, какие прекрасные воспоминания умел извлекать при необходимости из самых сокровенных уголков памяти забывчивый креол.

Однажды Коломбан — иными словами, актер, исполнявший в комедии жизни Камилла роль резонера, как Арист, Филинт, Клеант при Дамисе или Валере, сказал ему:

— Послушай, Камилл, нельзя же ничего не делать! Живи в свое удовольствие, сколько твоей душе угодно, если здоровье тебе позволяет, — это твое дело. Но удовольствие не может быть целью жизни. Настоящая цель — это труд. Ты должен подумать о том, чем тебе заняться. Кстати, чем бы ты ни занимался, ты получишь еще большее удовольствие. И потом, не так уж велико твое состояние. Придет день, когда тебе его не хватит, если, например, ты женишься и у тебя родятся дети. Если в самом начале жизни ты привыкнешь ничего не делать, тебе будет трудно избавиться от этой привычки. Ты окажешься никому не нужен, потому что будешь отдыхать, пока другие будут трудиться. Если бы ты был человеком недалеким, лишенным воображения, я бы, может быть, ничего не стал тебе говорить. Но у тебя прекрасные данные, ты очень способный… Что ты умеешь делать? Ах, Боже мой! Я, как и ты, не имею об этом понятия! Вернемся к этому разговору, когда пожелаешь. Но пока, мне кажется, ты достаточно умен для любого занятия и мог бы с одинаковым успехом посвятить себя и искусству и наукам. Из тебя может выйти хороший адвокат, врач, знаменитый композитор, у тебя есть способности к музыке — у меня сохранилось кое-что из того, что ты сочинил в коллеже. Прошло пять лет, а я и сейчас нахожу в твоей музыке восхитительно свежие и оригинальные мотивы. Выбери себе занятие, Бога ради! Займись правом или медициной, стань ученым или музыкантом, стань кем-нибудь! Я не знаю, как тобой руководить. Я понятия не имею о твоих вкусах: мы давно не виделись. Но поверь мне, дорогой Камилл, лучше заниматься тем, что тебе не очень нравится, чем не делать ничего!

вернуться

18

Изнеженность (ит.)