Парижские могикане. Том 1, стр. 17

И великан разрыдался как женщина.

— Ну, что я вам говорил? — спросил Сальватор у Жана Робера, с любопытством наблюдавшего за этим необычным зрелищем.

— Вы правы, — согласился поэт.

— Ладно, ты получишь свою дочь, — пообещал Сальватор.

— Вы это сделаете, господин Сальватор?

— Ну, раз я обещаю…

— Да, вы правы, а я дурак: раз вы обещаете, ясно, что вы сдержите слово… Ох, сделайте это, господин Сальватор, сделайте, и вам, знаете ли, не придется больше спускать меня с лестницы. Вам довольно будет сказать: «Жан Бык, прыгай вниз!» — и я брошусь сам.

— Господин Сальватор, — обратился человек, вызвавшийся сходить в больницу, — больница открыта.

— Не для меня, надеюсь? — пролепетал Бартелеми.

— А для кого же еще? — удивился Сальватор.

— Нет, я туда не пойду.

— Как это не пойдешь?

— Не люблю я больницу: больница хороша для нищего сброда, а я, слава Богу, еще достаточно богат, чтобы лечиться дома.

— Да, только вот дома лечение неважное; дома человек ест и пьет не по часам; стоит человеку раза два-три полечиться дома, как делаешь это ты, и в одно прекрасное утро он оказывается в больнице, чтобы выйти оттуда уже в вечный мрак… Идем, Бартелеми, идем!

— Не хочу я в больницу, я же вам говорю!..

— Будь по-твоему! Возвращайся домой и сам ищи свою дочь, ты мне, в конце концов, начинаешь надоедать!

— Господин Сальватор, я пойду куда вы захотите… Господин Сальватор, где больница? Да я боготворю больницу! Вот он я!

— В добрый час!

— Вы заберете у нее мою Фифиночку, правда?

— Обещаю, что не позднее чем через три дня ты о ней услышишь.

— Что я должен делать все это время?

— Терпеливо ждать.

— А можно поскорее, господин Сальватор?

— Обещаю тебе сделать все возможное. Ступай!

— Да, да, ухожу, господин Сальватор. Ой, как странно! Я не чувствую своих ног: не могу больше идти!

Сальватор подал знак — два человека подошли к Бартелеми, он оперся на них и вышел со словами:

— Вы обещали через три дня — самое позднее — узнать, что с моей дочерью, господин Сальватор, так не забудьте!

Уже с другой стороны улицы, с порога больницы, за которым он должен был вот-вот скрыться, плотник еще раз крикнул:

— Не забудьте о моей бедной Фифиночке, господин Сальватор!

— Вы были правы, — заметил Жан Робер, — не в кабаке нужно изучать людей!

XII. ЧТО БЫЛО СЛЫШНО В ПРЕДМЕСТЬЕ СЕН-ЖАК В НОЧЬ ПЕРЕД ПОСТОМ ВО ДВОРЕ ЛАВКИ АПТЕКАРЯ

Операция была закончена, больной отправлен в больницу; молодые люди готовы были снова пуститься в путь, радуясь мысли, что, не взбреди им в голову прогуляться по парижским улицам в три часа ночи, умер бы человек, у которого впереди было еще лет, наверное, тридцать-сорок.

Но прежде чем опять отправиться в дорогу, Сальватор спросил у хозяина лавки воды и ванночку, чтобы отмыть руки от крови.

Воды у достойного аптекаря было сколько угодно, а вот ванночка — одна-единственная, та самая, в которой оставалась кровь Бартелеми; Сальватор приказал бережно сохранить ее, чтобы показать доктору, посещавшему по утрам больницу Кошен.

Итак, просьба молодого человека вначале могла показаться неисполнимой.

Однако аптекарь огляделся и наконец сказал Сальватору:

— Если вы хотите как следует вымыть руки, пройдите во двор, к насосу.

Сальватор согласился. Несколько капель крови попали на руки и Жану Роберу, поэтому он пошел следом за новым другом.

Но на пороге они остановились и в удивлении переглянулись.

Как только наружная дверь кухни аптекаря отворилась, в тишине ясной ночи — словно по волшебству — зазвучала мелодичная музыка.

Откуда доносились эти нежные звуки? Что это был за божественный инструмент? Рядом, за высокой стеной, находился монастырь. Может быть, оттуда восточный ветер приносил эти восхитительные аккорды церковного органа, ласкавшие слух редких прохожих на улице Сен-Жак?

Уж не сама ли святая Цецилия спустилась с небес в эту благочестивую обитель в честь начала поста?

В самом деле, то, что слышали двое молодых людей, не было похоже ни на оперную арию, ни на веселое соло музыканта, возвращающегося с бала-маскарада.

Скорее это был псалом, церковный гимн, обрывок из какой-нибудь старинной нотной тетради с библейской музыкой.

Так могла Рахиль оплакивать сыновей в Раме, и оплакивать безутешно, ведь они ушли от нее навсегда!

Друзья вслушивались в доносившуюся до них мелодию, и им казалось, что перед ними, словно скорбные тени, проходят все священные гимны детства, все меланхоличные церковные напевы Себастьяна Баха и Палестрины.

Если бы непременно нужно было дать имя этой трогательной музыкальной фантазии, ее можно было бы назвать «Смирение».

Ни одно более или менее выразительное название не подошло бы для нее лучше.

Музыка говорила в пользу исполнителя.

Он, вероятно, был печален и смирен под стать музыке. Молодые люди подумали об этом одновременно.

Они начали с того, зачем и пришли сюда, — вымыли руки. Потом они решили разыскать музыканта.

Аптекарь подал им полотенце; Жан Робер наградил его пятифранковой монетой за труды и беспокойство.

За такие деньги аптекарь был согласен, чтобы его беспокоили хоть трижды за ночь. Он рассыпался в благодарностях.

Тогда Жан Робер попросил у него позволения побыть еще немного во дворе и послушать жалобную песнь, которая продолжала литься с щедростью импровизации.

— Оставайтесь сколько хотите! — отвечал аптекарь.

— А как же вы? — просил Жан Робер.

— Мне это ничуть не помешает: я запру свою дверь и лягу спать.

— Как же мы выйдем?

— Калитка запирается только на задвижку и защелку. Вы отодвинете задвижку, приподнимете защелку и окажетесь на улице.

— А кто запрет калитку?

— Ба! Калитку-то! Да хотел бы я иметь столько же тысяч ливров ренты, сколько раз в году она бывает незапертой.

— В таком случае мы договорились, — заключил Жан Робер.

— Да, договорились, — подтвердил довольный аптекарь. Он запер дверь и оставил молодых людей во дворе. Тем временем Сальватор подошел к окну первого этажа: сквозь ставни просачивался свет.

Очевидно, из этой комнаты и доносилась мелодия.

Сальватор потянул ставни на себя; они не были заперты изнутри и поддались. Сквозь щелку в занавесках они увидели молодого человека лет тридцати: он сидел на высоком табурете и играл на виолончели.

Перед ним на пюпитре стояли ноты, но он в них не заглядывал, глаза его были подняты к небу; казалось, он даже не отдает себе отчета в том, что именно он играет; он был весь во власти мрачных дум, рука его машинально водила смычком по струнам, а мысли витали далеко-далеко…

В нем, несомненно, происходила внутренняя напряженная борьба, он пытался усилием воли подавить страдание; время от времени чело его омрачалось и, продолжая извлекать из инструмента печальные аккорды, он прикрывал глаза, будто, не видя окружающее, он меньше страдал от снедавшей его душевной боли. Наконец виолончель, подобно умирающему, издала пронзительный крик и музыкант выронил смычок.

Неужели душа этого человека оказалась повержена? Он плакал!

Две крупные слезы тихо скатились по его щекам.

Музыкант медленно вытер глаза платком и убрал его в карман, потом наклонился, подобрал смычок, снова провел им по струнам и заиграл с того места, на котором оборвалась мелодия.

Сердце было побеждено: душа парила над страданием на мощных крылах!

Двое молодых людей с огромным вниманием и глубоким сочувствием наблюдали за молчаливой драмой, разворачивавшейся на их глазах.

— Ну что? — спросил Сальватор.

— Невероятно! — отозвался Жан Робер, смахнув слезу.

— Вот вам роман, который вы искали, дорогой поэт. Он притаился здесь, в этом бедном доме, в этом страдающем человеке, в этой рыдающей виолончели.

— А вам знаком этот человек? — заинтересовался Жан Робер.

— Мне? Совершенно незнаком! — отвечал Сальватор. — Я не знаю, как его зовут, и никогда его не видел. Но я и без того вам скажу, что в нем заключена одна из самых мрачных страниц книги о человеческом сердце. Человек, вытирающий слезы и снова вот так просто принимающийся за свое дело, — сильная натура, могу поклясться! А чтобы этот сильный человек заплакал, его страдание должно быть огромно! Давайте войдем и попросим его рассказать свою историю.