Парижане и провинциалы, стр. 30

Старый дворянин, который после двадцати пяти, а быть может, и тридцати лет службы построил этот дом, очевидно и не подозревал ни о каких тонкостях современной архитектуры.

Кухня, которая имела выход во двор и в которую и куры, и гуси, и утки, и собаки, и голуби имели такое же право заходить, как обитатели и друзья дома, выглядела весьма величественно, хотя ее стены и балки были черны от копоти: добрую половину стены, которая находилась справа от входа и составляла южную сторону кухни, занимал широкий камин. Этот камин, возвышавшийся на двадцать пять — тридцать сантиметров над паркетом, был украшен двумя стойками из тесаного камня с сохранившейся еще кое-где резьбой, которые поддерживали узкий наличник, расположенный на высоте по крайней мере пяти футов от пола. Огромная охапка хвороста свободно могла пылать в камине, целый баран мог жариться на его вертеле, а внутри камина и перед этим вертелом могла разместиться дюжина охотников и столько же собак.

Над каминной полкой висели два ружья Мадлена — дробовик для охоты на уток и двустволка, — тщательно упакованные в кожаные футляры.

Напротив двери, выходившей во двор, высилась плита не менее гигантских размеров, чем камин; по обе стороны от нее были пробиты две двери: одна вела в молочную, другая — в пекарню.

Дверь в стене напротив камина открывалась в соседнюю комнату, служившую гостиной и обеденной залой в торжественных случаях. В обычные дни Мадлен ел за столом на кухне, иногда, а то и чаше всего, признаемся в этом, бок о бок со слугами и даже не во главе стола, как это делали прежние феодальные сеньоры.

В убранстве упомянутой нами комнаты, служившей для приема гостей, не было ничего необычного, кроме висевшего над камином портрета, рама которого была выкрашена в белый цвет, как и все стены комнаты, полностью покрытые гипсовой штукатуркой. На картине был изображен адмирал в нарядном одеянии; предание не сохранило его имени, вероятно это был дедушка или двоюродный дед дворянина, построившего этот дом, а в девяностом году отправившегося в эмиграцию и, по всей видимости, умершего там, поскольку он так никогда ничего и не потребовал ни из своей распроданной нацией собственности, ни из миллиарда, который был выделен Палатами Реставрации на возмещение ущерба, причиненного эмигрантам.

Мадлен не тронул изображение этого неведомого Жана Барта, служившее, впрочем, единственным украшением гостиной.

Надо было покинуть эту комнату, как мы сказали, выходившую в сад, чтобы попасть на внешнюю лестницу, ведущую на второй этаж.

Этот второй этаж был занят тремя спальнями и большим рабочим кабинетом, который служил одновременно спальней метру Жаку женского пола, исполнявшему в доме бывшего торговца игрушками тройные обязанности — повара, лакея и псаря.

Из трех спален одна была комнатой Мадлена, и в ней сохранились обычная старомодная кровать, обитая зеленой саржей, и не менее старомодные кресла, обитые желтым утрехтским бархатом. Целый трофей из мешков с дробью, пороховниц, охотничьих фляг всех видов и всех размеров, над которыми скрещивались две рапиры и две сабли, которые увенчивались двумя фехтовальными масками, составлял вместе с набором более или менее обкуренных трубок ее главное украшение.

Две другие спальни всегда со дня покупки дома предназначались для г-на Пелюша и Камиллы.

Время описать эти комнаты придет, когда мы введем в них столь желанных для Мадлена гостей, которые уже готовы исполнить его самое заветное желание и которых он, Однако, вовсе не ждет!

XVIII. ГОСТИ МАДЛЕНА

Пятого сентября, то есть на следующий день после того, как г-н Пелюш, нарушив все традиции супружеского повиновения, занимался странными покупками, о которых мы уже рассказали, в веселом доме, только что описанном нами, царило шумное оживление.

Окна кухни пылали, словно в них отражалось адское пламя, и сквозь их огненные блики было видно, как сновали взад и вперед силуэты Мадлена, его служанки Маргариты и толстухи Луизон — девушки, которую в особых случаях Мадлен приглашал в помощь Маргарите.

Большой стол, за которым Мадлен и те, кого, в согласии с римским правом, в провинции все еще называют фамилией, обычно ели, был перенесен из кухни в гостиную, превращенную в обеденную залу, и на нем на подобающем расстоянии друг от друга стояли восемь приборов; на другом столе, поменьше, превращенном в буфет и придвинутом вплотную к стене, в три ряда выстроились бутылки, свидетельствовавшие о том, что радушный хозяин вовсе не был намерен подвергать своих гостей ужасным мукам жажды.

Мадлен с озабоченным, но радостным видом переходил из кухни, где отдавал распоряжения насчет готовящегося обеда, в обеденную залу, где водворял на нужное место солонку или заставлял вернуться в строй непокорную бутылку, имевшую дерзость покинуть его.

Но время от времени тревога, казалось, брала в нем верх над всеми остальными мыслями и заглушала любое другое чувство; тогда он спускался по трем ступенькам крыльца, пересекал двор, выходил из ворот, поднимался на холм, возвышавшийся над дорогой, козырьком приставлял ладонь ко лбу и вглядывался в длинную сероватую линию, которая, окруженная с обеих сторон деревьями, вначале терялась в одиноко стоящей роще, затем пересекала деревню и равнину Данплё и вновь скрывалась в темном лесном массиве.

И всякий раз он шептал:

— Какой же я дурак, еще слишком рано; он может здесь появиться не раньше половины десятого.

Нечего и говорить, что только тот, кто разделял с Камиллой привязанность и любовь Мадлена, то есть г-н Анри де Норуа, мог вызвать столь горячее нетерпение и внушить Мадлену вполне разумную мысль, что глупо с его стороны ждать людей за час до того, как они должны приехать.

Но вместо Анри де Норуа прибывали другие приглашенные на это торжество по случаю его возвращения, за которым должно было последовать открытие охоты в достославном Генском лесу, доставлявшем Мадлену столько бессонницы по ночам и столько беспокойства днем.

Первый прибывший гость, который, несмотря на то что день обещал быть жарким, грелся на кухне у огня (ожидавшего лишь появления г-на Анри, чтобы быть пущенным в ход для поджаривания четверти ягненка, кролика и шести куропаток, что так и просились на вертел, а тем временем с чисто провинциальной расточительностью пожиравшего одну за другой охапки хвороста), был пожилой человек шестидесяти пяти — шестидесяти восьми лет, которого все называли «папаша Мьет» — губы крестьянина с трудом выговаривают слово «господин», когда речь идет о таком же крестьянине, как он сам.

И в самом деле, папаша Мьет представлял собой самый совершенный тип крестьянина, который мы когда-либо встречали; ведь, думаю, мы не удивим наших читателей, а особенно наших земляков из Виллер-Котре, если скажем им, что лично знали кое-кого из главных героев, которые действуют в этой истории и которых они несомненно сами смогут узнать по нашему описанию; мы даем его для того, чтобы читатель, которому предстоит провести в их обществе несколько часов, не оказался рядом с совершенно незнакомыми ему персонажами.

Для начала скажем несколько слов о папаше Мьете, поскольку он прибыл первым.

Мы уже упоминали о его возрасте, постараемся теперь правдиво обрисовать физические и моральные качества этой персоны.

На голове у папаши Мьета был остроконечный колпак, казавшийся слишком узким и слишком коротким для него, так что кисточка, вместо того чтобы кокетливо спадать на ухо, как это обычно бывает с такими головными уборами, торчала вертикально. Этот колпак венчал голову, которая от старости и от морщин, казалось, съежилась на треть. На его лице, под низким лбом и кустистыми бровями, поблескивали маленькие серые глазки, глубоко запавшие внутрь; в них светились юношеская живость и глубокий ум, но лишь тогда, когда папаша Мьет не считал нужным скрывать этот ум и приглушать эту живость, моргая, словно сова при свете дня. Отличительной чертой его лица был нос с узкими ноздрями, похожий на клюв хищной птицы. Под этим носом едва заметная ухмылка обозначала рот с тонкими и постоянно сжатыми губами, который никогда не открывался для того, чтобы сказать «да» или «нет», а только «посмотрим», «надо подумать», «возможно, это будет неплохо» и тому подобные уклончивые слова и выражения, обыкновенно употребляемые хитрым крестьянином и не дающие прямого ответа. Из-под этого умеющего молчать и почти безгубого рта далеко вперед выдавался подбородок, что является неоспоримым признаком воли, доходящей до упрямства. Виски его украшали несколько прядей седых волос: подчиняясь жесткости прически, они плотно прилегали к щекам; на затылке у него в виде некоего отростка торчал хвостик, которому черный бант придавал вид длинного и тонкого корня козлобородника.