Олимпия Клевская, стр. 34

К ее портрету остается прибавить очаровательные руки и бюст, с которым пышностью мог поспорить лишь бюст Олимпии.

Хозяйка дома приняла пришельцев как добрых товарищей по ремеслу, так что с первых же ее слов они почувствовали себя как дома, усадила их за стол и тотчас легко перешла на театральный жаргон, такой далекий от ее привычной манеры изъясняться.

Она спросила имя каждого, поинтересовалась его амплуа и улыбалась гораздо радушнее, обращаясь к женщине, нежели к мужчинам.

— Каталонка, — отрекомендовалась та, показывая два ряда белейших мелких зубов.

Олимпия тотчас учтиво поручила ее заботам Баньера.

Обед получился из самых веселых; все основательно захмелели, кроме Олимпии, которая, поднимая во время десерта оброненную ею на пол салфетку, заметила миниатюрную ножку Каталонки на ноге Баньера, в то время как другая ножка поддразнивала первого комика.

Олимпия зарделась, в сердце у нее кольнуло, словно от укуса гадюки. Но, выпрямившись и поглядев на невиннейшую физиономию Баньера, она по спокойствию его лица поняла, что он не распознал даже, какой удостоился удачи. Вот почему она удовольствовалась тем, что протянула ему руку, и он тотчас с жаром вскочил, чтобы поцеловать эти обожаемые пальчики.

Затем под влиянием обеда все стали читать стихи, разыгрывать разного рода сцены. Наконец Баньер принес перо, чернила и бумагу, и Олимпия составила ангажемент, под которым подписались все пятеро компаньонов.

Она оговорила себе тысячу двести ливров твердого жалованья и восьмую часть выручки с бенефисов для себя и для Баньера.

Эта скромность восхитила всех присутствовавших, и они, расцеловавшись, откланялись.

Причем от внимания хозяйки дома не ускользнуло, что Каталонка поцеловала Баньера пять раз.

Со своей стороны бывший послушник подсчитал, что актеры десять раз поцеловали Олимпию.

— Видите, друг мой, — после того, как все ушли, сказала ему Олимпия, не пожелав напомнить ему о пятикратно полученном поцелуе, а сосредоточившись только на успехе их предприятия, — вы могли убедиться, что теперь у нас примерно пять тысяч ливров в год.

— Все так, но они целовали вас слишком много, — ответил Баньер. Последние слова более чем достаточно убедили ее, что она ошиблась,

приревновав его к Каталонке.

С этого дня ее стали занимать лишь их роли и их дебют, назначенный на следующий четверг общим советом, теперь уже советом шести.

XX. НА ГОРИЗОНТЕ ПОЯВЛЯЕТСЯ НОВОЕ ДЕЙСТВУЮЩЕЕ ЛИЦО

К несчастью, преуспеяние входит в число тех капризных и непостоянных божеств, которым ни один из смертных не смог подрезать крылья.

Успех в этом действии настолько сомнителен, что ни один завоеватель, кроме Цезаря, не сумел осуществить его по отношению к победе.

Между тем Олимпия, наконец, дебютировала.

Притом дебютировала успешно, и это — в пьесе неизвестного автора.

Дебют ее наделал такой шум, что публика хлынула в театр.

А поскольку публика пошла в театр, сборы в нем стали обильными.

И случилось так, что г-н и г-жа Баньер, как их звали все вокруг, произвели на лионцев самое благоприятное впечатление.

Они сделались знаменитыми, тогда как раньше были всего лишь счастливы. Однако известность естественным образом побуждала их тратить гораздо больше, чем раньше.

Если прежде они жили затворниками, то теперь приходилось принимать людей, вести открытый образ жизни.

И луидоры подошли к концу. А выручка перетекала из кошельков компаньонов в карманы г-на и г-жи Баньер с большими затруднениями.

В конце каждого месяца начинались бесконечные споры. Послушать остальных членах сообщества, так выходило, что ангажемент Олимпии и Баньера был обременителен для труппы.

Если не считать этих досадных препирательств, жизнь пока была терпима. В конце каждого месяца Баньер показывал зубы и получал свое: мужчины платили, потому что зубы у него были очень крепкие, а женщины — потому что зубы у него были очень белые.

Но случилось так, что в это самое время заболел король; его недуг чувствительно отозвался во всех частях Франции; при известии о нем приостановились все увеселения, а поскольку театры по преимуществу и были местами увеселений, то, по мере того как церкви заполнялись все больше, театры пустели.

Все это продолжалось два или три месяца, потом труппа, изнемогая в агонии нищеты, прогорела.

Вместе с ней обратился в прах и договор сообщества комедиантов.

Затем по мере выздоровления короля театры начали понемногу оправляться, и компаньоны, сделавшись хозяевами положения, сами навязали Олимпии и Баньеру условия, с которыми тем пришлось смириться.

Театр снова открылся.

Олимпия опять вошла в азарт игры и вернулась на сцену с рвением, которое вкладывают в свое дело подлинные художники, да и Баньер уже вкусил оваций: как ни скудна была эта пища в сравнении с тонкими яствами, некогда искушавшими обоняние директора сообщества во время его первого визита в их дом, бывший послушник пожирал ее с жадностью. Вместо того чтобы не играть вообще, оба они предпочли выступать за постыдные крохи жалованья, которое им назначили компаньоны, называвшие себя «свободным объединением», порешив в духе непредвзятой справедливости выделять каждому — и выдающемуся артисту, и жалкому фигляру — равную долю.

Тогда-то в их дом робкой поступью, пряча лицо, тайком вступило безденежье.

В дни, когда ни Баньер, ни Олимпия не играли на сцене, они находили забвение в своей любви.

Но молодой человек вскоре осознал, насколько тяжки лишения, которым подвергает себя его подруга: для привычной к роскоши Олимпии такая стесненность в средствах превращалась в подлинное несчастье. Он видел, как вокруг ее глаз залегают тени, как бледнеют губы, безвольно повисают руки.

Олимпия не ошиблась в своих предсказаниях: Баньер торопился жить и быстро превзошел все премудрости жизни. За год он завершил полный круг земного существования. Теперь он знал, как много значит радость в сердце, но главное, он знал, сколько радостей способно увянуть от одной только душевной боли.

Ко всему прочему, время от времени ревность, ревность беспричинная (но, как известно, самые свирепые ревнивцы — это те, у кого на это совершенно нет оснований!), тихонько покусывала его в самое сердце.

Обычно это случалось, когда на сцене Олимпия собирала жатву оваций и улыбок. Он же подчас не был занят, стоял в кулисах и вел счет галантным кавалерам, чьи экю и обещания наполняли своим звоном ее уши.

Его доводило до дрожи опасение, что среди всех этих носителей плюмажей, без конца сновавших с авансцены за кулисы и обратно, найдется некто, подобный г-ну де Майи, со своими бессчетными свертками луидоров, слугами, лошадьми, укромными домиками и вездесущей любовью.

Если когда-нибудь случится такая беда, то что станет с ним, раздутым атомом, пылинкой, увеличенной до гигантских размеров благодаря тому микроскопу души, что зовется любовью?

Множество раз, когда это внушающее обожание и обожаемое существо склонялось под градом цветов и криков «браво», Баньер спрашивал себя, как добились богатства все те, кто хороводом кружится вокруг его любимой.

Он не забыл где-то вычитанное изречение, при всем своем худосочии цепко впившееся в его мозг:

«Те, кого оставило Провидение, вправе довериться случаю, а тот, кого Господь лишит своего попечения, сильно сглупит, не подружившись с дьяволом».

Вспомнил он и целую философскую доктрину, которую выковал в мрачные дни послушничества, и целую теорию свободы выбора, что выстроилась в его уме во времена, когда театру пришлось плохо.

Тогда он твердил себе, что, пока человек волен владеть собственной шкурой, он ничем не хуже любого другого; что шкура — такая же ставка в игре, как и все прочее, и, взяв, к примеру, один луидор, можно рискнуть проиграть эту монету, если готов собственной шкурой расплатиться за другой луидор, которого у тебя еще нет, чтобы отыграть первый, которого у тебя уже нет.