Олимпия Клевская, стр. 28

— Не знаю, что ему делать, — ответил отец Мордон. — Знаю только одно: ему бы давно пора вернуться.

— Может, он видит свет в окне, — предположил отец де ла Сант, — и это его отпугивает?

— Да, это возможно, и все же… Впрочем, пустяки, погасите фонарь. Фонарь задули, и все провели около четверти часа в темноте, причем отец Мордон ни полсловом не отозвался на нетерпеливые поползновения своего собрата вновь завязать беседу.

По истечении четверти часа настоятель решил:

— Все. Сейчас он уже не вернется. И нам еще повезет, если то время, что мы потратили на ожидание, он использовал, чтобы переодеться, сменив мирское платье на монастырское. Не сходить ли вам в театр, де ла Сант?

— Мне? — произнес святой отец. — Думаю, это будет затруднительно.

— Почему?

— Меня могут узнать и предупредить его.

— Вы правы. Пошлите двух служителей. Только пусть не теряют ни минуты! Оба отца-иезуита вышли из залы размышлений и обнаружили служителей в конце коридора.

— Быстро отправляйтесь в театр, — приказал им отец Мордон, — узнайте, выходил ли из актерского фойе послушник или он остался там. Если он вышел, возвращайтесь. Если он там — затаитесь у актерского выхода, а затем, когда он будет проходить мимо, хватайте и ведите сюда! Свяжите его, если необходимо, но доставьте.

Отец Мордон произнес все это с впечатляющей краткостью, словно судья, объявляющий свой приговор, который должен быть немедленно и точно исполнен.

Получив приказание, служители бросились бежать со всех ног и вскоре достигли театра.

Они появились к тому времени, когда гасили последние огни, и, узнав у привратника, что никто не видел, как выходил вбежавший сюда послушник, устремились в коридор, по которому обычно выходили актеры; затаившись в темноте, они стали подстерегать добычу.

XVI. ДУША, СПАСЕННАЯ В ОБМЕН НА ДУШУ ЗАБЛУДШУЮ

Однако, наверное, так было предначертано свыше, в книге малых причин и великих следствий, чтобы в тот день происходило не меньше комических или трагичных происшествий, чем в нем содержалось часов.

Когда шел спектакль, во время последнего акта, в ту самую минуту, когда опустился занавес и все сгрудились вокруг дебютанта с поздравлениями, в еще безлюдный проход для актеров вошел бледный, мрачный, всклокоченный человек, медленно поднялся по крутым ступеням лестницы и, не глядя ни по сторонам, ни вперед, ни назад, повинуясь только заученной привычке, благодаря которой само наше естество, почти не прислушиваясь к душе или рассудку, выполняет то, что мы делали обычно, дошел до коридора, ведущего к актерским уборным.

Это был Шанмеле, обессиленный, разбитый, подавленный бессмысленным блужданием по самым темным и самым безлюдным улочкам Авиньона, Шанмеле, который, поднявшись и спустившись за вечер по добрым двум тысячам ступеней, истощив все грезы наяву, все страхи и все молитвы, а главное, все силы, решил, наконец, возвратиться, прежде всего чтобы узнать, что же все-таки без него произошло, а также чтобы испросить у своих сотоварищей прощения за то зло, какое он им причинил, оставив их без выручки, и, наконец, получив их прощение, уснуть, а при пробуждении обрести вместе со свежестью мыслей и наставление, внушенное Господом.

По правде сказать, издалека, со стороны сцены, до Шанмеле доносился какой-то шум, похожий на крики «браво», но долетев до него, все теряло свою определенность и на таком расстоянии могло бы сойти как за эхо стенаний и жалоб, так и за овацию.

И Шанмеле продолжал путь к своей гримерной.

Итак, именно с теми чувствами, что мы описали, он вступил в эту гримерную, вместилище собственной неправедности, будучи более чем когда-либо предрасположен к раскаянию.

Но едва он переступил порог, как ему в глаза бросилось сложенное на стуле аккуратной стопкой иезуитское одеяние; на стопке лежала треугольная иезуитская шляпа, с набожным тщанием вычищенная театральной прислугой.

Это зрелище исторгло у Шанмеле удивленный вопль: актер не верил собственным глазам. Он приблизился, потрогал одежду рукой и только тогда поверил, что она не нарисована, не бутафорская, как говорят в театре. После чего он воздел обе руки к Небесам и пал на колени.

Эти одеяния, ожидавшие его вместо Иродовых в собственной гримерной, послужили ему как бы указанием свыше той стези, по которой ему надлежало идти. Шанмеле даже не вспомнил, что видел Баньера в иезуитском облачении, он был далек от догадки, что юноша, силой затащенный в актерское фойе, попал в силки, приманкой в которых служили прекрасные глаза мадемуазель Олимпии, и сыграл Ирода. Он никого ни о чем не стал спрашивать. Эта одежда показалась ему знаком предначертания его новой жизни, свидетельством воли Всевышнего. Ряса иезуита, ниспосланная с Небес в гримерную комедианта, — указание гораздо более существенное, чем какой-то сон; Провидение сделало большой шаг вперед, если сравнивать с видениями в семье Шанмеле. Итак, сомнения прочь! Колебания прочь! Сменить, скорее сменить одеяние!

С этой минуты усталость покинула его вместе с нерешительностью. В мгновение ока Шанмеле сбросил то, что было на нем, схватил сутану и штаны Баньера, напялил его шляпу и, преисполненный воодушевления, вышел как раз тогда, когда все его товарищи направились в фойе воздать должное ужину г-на де Майи.

Но не прошел он и десяти шагов по темному коридору, бормоча предписанные ему отцом де ла Сайтом в качестве епитимьи пять «Pater» и пять «Ave», как служители отца Мордона, видя приближающегося к ним в сумраке иезуита и не ожидая, что в полночный час в городе может оказаться какой-либо иной послушник, кроме Баньера, бросились на актера, один проворно надвинул ему шляпу на самые глаза, другой завязал платком рот, оба основательно потрулились, осыпая ударами кулаков его бока, и под конец уволокли беднягу, словно две охотящиеся вместе пустельги — воробушка.

Через десять минут все трое были уже в коллегиуме, не попавшись на глаза никому из прохожих, весьма, впрочем, редких в столь поздний час ночи.

Поскольку их ожидали, то стоило им постучать, как дверь тотчас распахнулась и затворилась за ними.

В тот же миг торжествующие возгласы обоих служителей и брата-привратника оповестили всех, что Баньер пойман и водворен в обитель.

— Кто там? — спросил отец Морд он с порога кельи, где он ожидал их прибытия.

— Это он! Это беглец! Вот Баньер! — прокричало разом восемь или десять голосов.

— Отлично, — кивнул настоятель. — Тащите его в залу размышлений.

Приказ отца Морд она был исполнен буквально: беднягу Шанмеле, которого все еще принимали за Баньера, перенесли наверх в залу размышлений и положили на пол, после чего по данному им знаку служители удалились, унося с собой улыбку настоятеля и его «optime! note 32».

Тем временем дотоле молчаливая жертва, связанная, завернутая словно тюк, со шляпой, надвинутой на глаза, не чувствуя на себе больше чужих рук, забилась, хрипя и силясь сорвать душивший ее платок. Де ла Сант, имевший доброе сердце, помог, как умел, страдальцу, так что сначала была сдернута шляпа, а затем и развязан платок.

— Но это не Баньер! — вскричал настоятель.

— Это Шанмеле! — воскликнул де ла Сант.

И оба в полнейшем недоумении смотрели на комедианта, который сидел на полу с блуждающим взглядом, с безвольно мотающимися руками, с уткнувшимся в колени носом, переводя глаза с отца Мордона на отца де ла Санта, не узнавая никого из них, не ведая, куда его притащили, вовсе не понимая, что же с ним произошло, и напрасно спрашивая себя, кто же эти два странных персонажа, сыгравших перед ним роли доброго и злого разбойника.

Наконец он узнал одежды, а по ним и окружавших его людей, и дом, где он очутился. Господь продолжал являть ему благоволение, ибо его привели силой туда, куда он мечтал попасть, если бы его допустили. Он подпрыгнул, упал на колени с ловкостью эквилибриста и, хватая святых отцов за руки, пролепетал:

вернуться

Note32

Превосходно! (лат.)