Олимпия Клевская, стр. 26

«Голос мадемуазель Клер! — еще более возликовал Баньер. — Дела становятся все лучше и лучше».

— Вот уж странное, однако, послание, — дрожащим голосом произнесла Олимпия.

Затем наступило молчание, после чего актриса приказала:

— Идите, ложитесь спать, Клер.

— Слушаюсь, сударыня.

И Клер сделала несколько шагов к двери.

— Кстати… — остановила ее Олимпия. Клер замерла.

— Отодвиньте щеколды на двери кабинета.

— Кабинета, где находится иезуит? — тоном глубочайшего изумления переспросила служанка.

— Да.

Клер отодвинула щеколды, и Баньер, дрожа, приподнялся с пола.

— А что потом?

— А потом, — пояснила спокойным голосом Олимпия, — вы попросите господина Баньера, если он не спит, доставить мне удовольствие и зайти на минутку побеседовать со мной.

Она не успела еще закончить, как Баньер уже был на ногах.

Клер открыла дверь, за которой бедного послушника столько времени колотила дрожь и по которой он столько колотил сам.

Она увидела, что Баньер стоит посреди комнаты.

— Да он вовсе не спит, мадемуазель, — обернулась она к своей хозяйке.

— Тем лучше.

Голова актрисы показалась из-за занавеси алькова:

— Соблаговолите подойти поближе, господин Баньер, прошу вас.

— Мадемуазель!

— Если, конечно, это не покажется вам неуместным, — улыбнулась Олимпия. С сердцем, готовым выскочить из груди, бледный, Баньер вошел в ее спальню.

Сквозь занавесь из розовой камки, освещенная ярким ночником, фитиль которого купался в ароматическом масле, Олимпия блистала на белейшем ложе, словно Венера в морской пене.

Рядом с ней застыла камеристка в дезабилье, способном навсегда отвлечь от созерцаний самого благочестивого из послушников.

Щеки Олимпии раскраснелись, на лбу и меж бровей залегли морщинки, а глаза пылали мрачным огнем. Ее пальцы, розовые, словно у Авроры, сжимали письмо.

— Приблизьтесь, сударь, — промолвила она.

«Э, да сейчас она прикажет выставить меня за дверь! — подумал Баньер. — В письме содержится распоряжение господина де Майи. Сейчас я окажусь за порогом».

— Идите, мадемуазель, — обратилась актриса к служанке, — и погасите везде свечи перед тем, как лечь спать.

Какое-то мгновение Клер еще пребывала в молчаливом ошеломлении, но затем по знаку своей госпожи она отвесила поклон, как комедийная субретка, когда та пытается повиноваться, не вникая в приказ, и вышла.

У Баньера, оставшегося наедине с Олимпией, застывшего возле ее ложа, голова в буквальном смысле пошла кругом. Если бы его приговорили к смерти и он уже стоял перед роковой плахой, даже тогда бы он не так дрожал и был не столь бледен.

«Она отослала камеристку, чтобы не слишком меня перед ней унизить, — твердил он себе. — О, бедный я, бедный!»

Олимпия подняла на послушника еще сверкавшие от гнева глаза.

— Сударь, — обратилась она к нему, — прочтите это письмо.

«Ну вот, все пропало», — подумал Баньер, все еще дрожа. Однако он взял бумагу и прочитал:

«Моя дорогая Олимпия, все в этом мире имеет конец, и любовь не исключение. Вы все еще храните ко мне чувства, продиктованные Вашей деликатностью, я же могу себя упрекнуть в том, что не питаю к Вам той пылкой страсти, какую Вы достойны внушать; между тем вся моя дружеская привязанность к Вам пережила мою любовь, и сейчас, когда государь пожелал меня видеть и я с сожалением вынужден Вас покинуть, Вы не поверите, сколь горячей и глубокой осталась моя привязанность к Вам.

Вы женщина, которая была бы способна ждать меня бесконечно, ибо являетесь воплощением верности. Потому я сам рву цепи, которые бы Вас стесняли. Расправьте же крылышки, прекрасная голубка.

Я оставил в Вашем секретере две тысячи луидоров — мой долг Вам, а также перстень — мой маленький подарок.

Не удивляйтесь, что я доверил это признание письму: никогда я бы не осмелился сказать Вам в лицо столько жестоких слов.

До свидания, и не храните на меня зла.

Граф де Майи».

— Боже мой! — в порыве сострадания вскричал, дочитав послание, Баньер. — Мадемуазель, о, как вы теперь, должно быть, несчастны!

— Я? — с улыбкой возразила ему Олимпия. — Вы заблуждаетесь. Теперь я свободна, вот и все.

И она одарила послушника, вернее царя Ирода, второй улыбкой, за которой, почудилось ему, таилось небесное блаженство.

Баньер продолжал наслаждаться им, когда вдруг кто-то снова постучал во входную дверь, на этот раз не в пример резче и решительнее, чем в первый.

XV. ИЕЗУИТЫ НА СПЕКТАКЛЕ

Перед тем как сообщить любезным читателям, что за новый незваный гость обеспокоил героя и героиню нашей истории именно в ту деликатную минуту, до которой мы довели повествование, необходимо (и в этом уверены, по крайней мере, мы сами) на какое-то время вновь обратиться к персонажам безусловно менее важным, но все же таким, кого не следует оставлять без внимания, ибо они представляют собой заинтересованных участников в этом своего рода романическом действии.

Мы хотим вернуться к Обществу Иисуса, несколько подзабытому нами на протяжении последних трех или четырех глав, вернуться вместе с нашими читателями к отцу Мордону и отцу де ла Санту, которые представляются нам персонажами слишком значительными, чтобы столь явно умалять их роли.

Мы уже упоминали, что иезуиты посещали театр, поскольку в то время аббатам и священникам позволялось слушать там пьесы и выносить им оценки с точки зрения нравственности. Считалось общепринятым, что проповедник вправе позаимствовать у гистриона некоторые из его жестов или приемов выразительной речи. Все, что содействует вящей славе Господней, почиталось богоугодной добычей, особенно в Обществе Иисуса.

Ведь изречение «Ad majorem Dei gloriam note 28» было начертано на его гербе.

И не иначе как радея о вящей славе Господней, преподобные отцы Мордон и де ла Сант отправились выслушивать полустишия язычника Вольтера в исполнении вероотступников-лицедеев.

Нет сомнений, что отец Мордон в одной из своих проповедей и отец де ла Сант в очередной религиозной трагедии не преминули бы воспользоваться несколькими золотыми крупинками, найденными в этой навозной куче, — «Margaritas in sterquilinio note 29».

Вот почему спрятавшийся за колонну Баньер мог наблюдать перед спектаклем двух почтенных иезуитов, благочинно восседающих в карете, которая доставила их к дверям театра.

Мы уже упоминали, что это видение повергло несчастного в ужас и вынудило его ретироваться в один из театральных коридоров.

Страх этот оказался так силен, что позволил Баньеру заметить лишь краешек рясы и уголок шляпы. Уже эти две части одеяния преподобных отцов обратили злополучного юношу в описанное нами поспешное бегство.

Будь он повнимательнее, он бы распознал, каких значимых персон облекали эти рясы и украшали эти шляпы.

Что касается благочестивых отцов, то они не заметили ни полу рясы Баньера, ни краешек его шляпы. И сколь ни велика была их проницательность, мы осмелимся сказать: даже заметь они эти детали его облачения, они бы никогда не смогли предположить, что из трех сотен юношей, подчиненных их ордену, от них убегает столь проворно именно узник залы размышленией.

Благочестивые отцы вошли в театр, нимало не помышляя о Баньере, и заняли места в маленькой зарешеченной ложе, их батарее, откуда они могли метать каленые ядра в г-на де Вольтера и в полной безопасности собирать свою поживу, что приносило двойную выгоду святому делу.

Отец де ла Сант, исповедовавший накануне Шанмеле, особенно тешил себя приятной надеждой увидеть кающегося грешника проявившим малодушие и участвующим в греховных деяниях, притом если как исповедник он был милостив, то как критик не обещал никакой жалости.

И как раз в то время, когда в его глазах под густыми седоватыми бровями уже замерцала враждебность, которая у этого превосходнейшего человека еще несла в себе толику снисходительности, оратор труппы лишил его удовольствия, сообщив, что Шанмеле нездоров и его заменит некий доброволец.

вернуться

Note28

К вящей славе Господней (лат.)

вернуться

Note29

Жемчужинами в навозной куче (лат.)