Олимпия Клевская, стр. 186

Он протянул Олимпии бумагу, исписанную почерком, который она сразу узнала.

«Сударь, — прочла она, — я уезжаю в Вену; мое посольство продлится, быть может, год или два; прошу Вас заботиться о делах моего полка еще ревностнее, чем всегда, восполнять недостачу в воинском составе, принимать офицеров, которых я буду к Вам посылать, и печься о том, чтобы все дезертиры были пойманы и незамедлительно преданы казни в соответствии с предписанием короля. Возлагаю на Вас ответственность за малейшее нарушение моих приказов и малейшее промедление при исполнении их.

Подпись: граф де Майи».

— Сами видите, сударыня, — сказал майор.

— Где сейчас господин граф?

— Отправился в Вену.

— Ох, да, знаю… Она осеклась.

— Вы же видите, сударыня, ничего не поделаешь. Олимпия молчала.

— Господин де Майи пометил это письмо тридцатым числом; сегодня тридцать первое; сейчас он уже в Вене.

— Я еду в Вену.

— Увы, сударыня! Вам не добраться до Вены за два часа.

— Нет, но за неделю доберусь.

— Мы можем дать вам не более четырех часов.

— Это невозможно! — закричала она. — Вы не убьете Баньера, он же не преступник…

— Сударыня, этот приказ подписан нашим полковником.

— Сударь, во имя человечности!..

— Предписание, сударыня.

— Сударь, я молю вас на коленях, я припадаю к вашим стопам!

— Сударыня, вы разрываете мне сердце, но я бессилен выполнить вашу просьбу.

— Сударь, дайте мне время поговорить с королем! Сударь, я напишу королю!

— Сударыня, у нас всего четыре часа, — глухо откликнулся майор, а сам уже отступал к выходу, чтобы не видеть продолжения этой страшной сцены.

Олимпия растерянно огляделась и стала бить себя в грудь, словно надеясь извлечь из нее какие-то иные звуки, способные убедить собеседника.

Майор поклонился и вышел из кабинета.

Олимпия осталась наедине с офицером, который прятал свое лицо в ладонях.

— Скорее, — произнесла она, — скорее, идемте к моему мужу.

И она пошла назад, шепча какие-то молитвы, не внятные никому, даже самому Господу.

XCV. ДВА ДОБРЫХ СЕРДЦА — ДВА ОТВАЖНЫХ СЕРДЦА

За какой-нибудь час жизнь этих несчастных повернулась так, что ни ей, ни ему невозможно было уследить за безумной скачкой надвигавшейся беды.

Поэтому, вновь оказавшись лицом к лицу, ни он, раздавленный своим внезапным арестом, ни она, уничтоженная истиной, которая лишь теперь ей открылась во всей полноте, не имели сил говорить: они даже думать больше не могли.

Шанмеле, оказавшись между ними, пытался как-нибудь связать разорванные нити их сознания, но у него ничего не получалось.

— Ну, что? — наконец, спросил Баньер, обращаясь к Олимпии.

— Не знаю, — отвечала она.

— Я рожден под роковой звездой, — сказал Баньер. — Всю жизнь я разрушал счастье, которое посылал мне Господь.

— О нет, нет, ты ошибаешься, Баньер, — возразила Олимпия с пугающим хладнокровием. — Твоя зловещая звезда, твой злой гений — это я. Кто внушил тебе мысль поступить в театр? — Я. Кто пробудил в тебе вкус к наслаждениям и расточительству? — Я. Кто подавал тебе дурной пример, развратив тебя? — Я. А кто, воображая, будто в этом твое спасение, подбил тебя завербоваться? — Я. Кто принудил тебя остановиться в Лионе, когда ты хотел бежать отсюда? — Я, я, я, все я! Если ты меня не проклянешь, берегись, Баньер! Самому Господу не измыслить таких мук, чтобы достойно покарать меня!

Ее слова прозвучали так убежденно и были произнесены с таким чувством, что Шанмеле содрогнулся.

Баньера же они не взволновали.

Нежным, печальным, проникновенным взглядом он посмотрел на Олимпию и произнес:

— Это правда, но все зло, что ты причинила мне, ничто перед тем счастьем, которое ты мне дала. Не обвиняй себя: я паду под бременем моего рока!

Потом, покачав головой, он прибавил:

— Ну, надо быть мужчиной. Отбросим эту подавленность, рассмотрим хладнокровно наши возможности, если таковые существуют, или приготовимся к смерти, если она неотвратима.

Олимпия вскинула свою поникшую голову: эти смелые слова встретили в ней благородный отклик.

— Что до офицеров, — сказала она, — на них надежды нет.

— Ах! — вырвалось у Баньера.

— Никакой.

— А отсрочка?

— Они в ней отказали.

— Вмешательство полковника?

— Полковник в Вене.

— Может быть, тебе позволят обратиться к королю?

— Нет.

— Если так, — сказал Баньер, вздыхая, но и черпая новые силы в уверенности, что беды не избежать, — стало быть, вижу, мне остается только умереть; но, может, удастся оттянуть этот момент хотя бы на несколько часов.

Едва он произнес эту фразу, дверь отворилась. То был офицер, похоронно-унылый доброжелатель Олимпии.

— Прошу прощения, господин Баньер, — сказал он, — но я случайно расслышал ваши последние слова. Я пришел от майора, он вам дает отсрочку до рассвета: сейчас половина одиннадцатого, у вас есть время до пяти утра.

Олимпия затрепетала.

— Сударь, — обратился Баньер к этому молодому человеку, — будет ли мне позволено сказать два слова майору?

— Да, разумеется. Я его приглашу, и он придет сюда, если вам угодно.

— Нет, сударь, я не могу настаивать на этом, мне бы не хотелось его беспокоить; лучше соблаговолите проводить меня к нему.

— Сию минуту, — отвечал офицер.

И он вышел, чтобы, взяв конвой из трех человек, проводить Баньера в кабинет майора.

Олимпия машинально поднялась, собравшись последовать за ним, но Баньер остановил ее жестом, сопровождаемым грустной улыбкой, и она снова рухнула на скамью рядом с Шанмеле; достойный аббат держал ее за руку.

Майор, тот самый, что на наших глазах имел минутный разговор с Олимпией, был добродушным толстяком, старым служакой, получившим задание поддерживать в полку строгий порядок и дисциплину, которую вводили в королевских войсках еще Катина и Тюренн.

Он любил жизнь, понимал, что ею надо дорожить, и признавал лишь один случай, когда позволительно о ней не сожалеть.

Такое исключение он делал для обстоятельств, при которых превращение живого в мертвеца происходило согласно какому-либо приказу, распоряжению или предписанию.

Майор думал, что Баньер пришел к нему, чтобы воззвать к его милосердию, и ждал, потупив глаза, нахмурив брови и встопорщив усы.

Он твердо решил, что никому не даст себя поколебать, с какой бы стороны ни исходила атака.

— Сударь, — обратился к нему Баньер, — позвольте мне, прошу вас, объяснить, каково мое положение. Я благородный человек из хорошей семьи и безумно влюблен в свою жену; по-видимому, я заслужил смерти, хотя, между нами будет сказано, я этому отнюдь не верю, но уж таков закон.

— И королевский указ, сударь, — напомнил майор.

— И королевский указ, пусть так, — продолжал Баньер. — Итак, я склоняюсь перед законом и указом и клянусь, что со своей стороны не доставлю вам неприятных минут.

Удивленный, майор поднял голову и прямо взглянул в лицо своего собеседника.

Баньер был бледен, но спокоен и царственно-красив в этом своем спокойствии и бледности.

Он заговорил снова:

— Вы послали мне сообщение, господин майор, что согласны дать мне срок до завтра, до пяти утра; должен признаться, этого маловато, и я пришел к вам не затем, чтобы посягать на суть приговора, который, как мне представляется, вынесен безупречно, по всем правилам, а чтобы немножко поторговаться насчет условий.

— О-о! Вот уж хорошо сказано! — воскликнул майор, улыбаясь со всем благорасположением человека, который опасался слез, настояний, проявлений малодушия, а вместо этого встретил решительность не только неожиданную, но чуть ли не жизнерадостную. — Итак, это вам подходит?

— Чтобы я был так уж особенно доволен, господин майор, — отвечал Баньер, — этого не скажу. А если бы и сказал, вы бы, уж конечно, не поверили ни одному моему слову. Но я убежден, что вы достойный и храбрый дворянин. Я вижу ваши глаза: они являют собой зеркало честной души и благородного сердца; вот почему я никогда не поверю, что вы могли бы получить удовольствие, пролив мою кровь из прихоти. Вы ведь не кровопийца: в этом смысле вы предпочитаете доброе бургундское или шампанское.