Мадам де Шамбле, стр. 59

— В таком случае, оставайтесь. Помните, как и другие господа, что вы в гостях у друга и ведите себя непринужденно. Считайте, что госпожи де Шамбле во время охоты больше нет; просто в доме стало одним охотником больше.

Гости вышли, и мы остались одни.

— Друг, — сказала Эдмея, протягивая мне руку для поцелуя, — когда я начала петь, я подумала о том, что надо беречь сердце для тех, кого любишь. Поэтому, вопреки своим словам, я пела не для себя, а для всех. А теперь, если хотите, я спою только для нас двоих.

— Вы говорили, что у вас в репертуаре множество дивных вещей.

— Я собиралась спеть одну песню, — продолжала Эдмея, — но спохватилась и сказала себе: «Если я подарю свою радость и боль, свой смех и слезы, что тогда останется человеку, который вправе делить со мной слезы -и смех, боль и радость?» Поэтому я сохранила для вас лучшую часть души и теперь хочу отдать ее вам без остатка. Уступите мне место за фортепьяно: я должна спеть это под собственный аккомпанемент.

— А что вы собираетесь исполнить?

— В этой песне — скорбь моего сердца и мечты моей души.

— Кто написал слова и музыку?

— Поэт и композитор неизвестны. Впрочем, эти слова непохожи на стихи, а мелодия слагается не из обычных нот. Представьте стоны ветра, вздохи эоловой арфы, ропот листьев, отрывающихся от дерева и слетающих вниз в октябрьскую ночь, и вы получите именно то, что сейчас услышите.

— Я слушаю с благоговением.

— Это напомнит вам вашего любимого Шекспира.

— Лучшего мне и не надо.

— Что ж, слушайте.

Пальцы графини забегали по клавишам, и полилась упоительно-печальная мелодия. Затем она запела, и ее голос, звучавший отрешенно от всего земного, показался мне совершенно отличным от того, который я недавно слышал:

«Что делаешь ты здесь, Офелия, сестренка?» «Люблю я собирать цветы порой ночной». «Но отчего, дитя, дрожит твой голос тонкий?» «Спросите у ручья, ведь плачет он со мной».

«Зачем приходишь ты сюда в часы заката, Все на воду глядишь, и взор твой так уныл, Кувшинку ли сорвать, оплакать ли утрату?» «Увы! Отец мой мертв, а милый изменил.

Моя душа давно в долину сновидений Ушла вслед за отцом, чтоб обрести покой, И в полночь вновь манят меня родные тени В край призрачной любви и смерти дорогой».

Эдмея говорила правду: это были не музыка и стихи, а жалобы, стон, ропот, нечто смутное, блуждающее и ускользающее, даже граничащее с бредом. Такие стихи пишутся для себя; такие песни женщина поет, когда уверена, что в доме никого нет, либо когда рядом с ней верный друг, от которого у нее нет ни секретов в душе, ни тайн в сердце.

Если бы я еще не знал, что Эдмея любит меня, песня сказала бы это за нее.

— О милая Эдмея, — прошептал я, — я не смею признаться, что мне хотелось бы поцеловать вас в губы — это было бы чересчур большое счастье, но я жажду слушать ваш голос, взлетающий к Небу, и вдыхать исходящий от вас опьяняющий аромат. Еще пожалуйста, еще, спойте что-нибудь свое!

— Берегитесь! — воскликнула графиня. — Если я спою вам что-либо написанное не в пору грусти, а в порыве отчаяния, я рискую опечалить вас на целую неделю. Будучи не в силах светить своим друзьям, как солнце, я не хотела бы омрачать им жизнь, как туча.

— Будьте тем, чем пожелаете, только спойте.

— Значит, вы не боитесь скорбных глубин, куда мы погружаемся от безысходности?

— Эдмея, я хочу посетить все те места, где вы бывали без меня, так же как отныне я буду следовать за вами повсюду, клянусь вам.

— Что ж, в таком случае, слушайте.

Руки графини снова опустились на клавиши, и те издали горестный заунывный стон, напоминающий звуки заупокойного благовеста. Почти тотчас же ее голос заглушил музыкальное сопровождение.

— Это плач! — прошептала Эдмея и принялась не петь, а скорее исполнять речитативом на старинный лад:

Наверно, проклят тот злодейкою-судьбою, А может, покарал его за что-то Бог, Кто в неурочный час, став жертвой роковою Случайности слепой, живым в могилу лег.

И все же на земле ужасней нет страданья, Судьбы печальней нет, чем жребий горький мой — В расцвете лет своих и вопреки желанью Ходячим трупом быть с умершею душой!

Она сказала правду: ныряльщику Шиллера не доводилось видеть в бездонных пучинах Харибды столько ужасных бесформенных образов, какие предстали передо мной в этой бездне отчаяния.

— О! Ради Бога, Эдмея, — взмолился я, — не заканчивайте так! Вы навеяли на меня печаль — мне даже кажется, что нас ждет беда!

— Что я вам говорила, бедный друг? Вы хотели измерить глубину человеческого страдания, но разве вам неизвестно, что в море не всегда можно достать до дна? Вы оказались как раз в одном из таких мест, но я пожалею вас. Ну, горе-ныряльщик, живо на поверхность, иначе вы задохнетесь, пробыв всего минуту в той удушливой атмосфере, где я провела столько лет! Дышите, друг мой, дышите полной грудью; кругом — столько воздуха и света!..

Эдмея снова запела, на этот раз без сопровождения, дрожа от волнения:

Ах, почему опять тянусь к бумаге я? Не спрашивай меня, я этого не знаю.

Но скоро ты поймешь: излита страсть моя В бесхитростных словах, а я без слов страдаю.

Придет к тебе письмо. Увы! Оно одно, И все же верю я: по Божьему веленью Томиться без тебя лишь телу суждено, Но полетит душа, отбросив прочь сомненья,

На крыльях полетит к тебе вслед за письмом, Чтоб о любви сказать, ведь счастья нет иного — Любить тебя, мой друг, и говорить о том… «Люблю! Люблю! Люблю!» — я повторяю снова.

Произнося слова:

Томиться без тебя лишь телу суждено,

Но полетит душа, отбросив прочь сомненья,

— она подняла глаза к Небу с выражением ангельской кротости и страстной веры.

Затем, дойдя до последних строк:

Любить тебя, мой друг, и говорить о том… «Люблю! Люблю! Люблю!» — я повторяю снова, — она откинула голову назад, прекрасная, как Сапфо в экстазе, словно и в самом деле хотела, чтобы я поцеловал ее в губы.

Не в силах совладать с собой, я наклонился к графине, и последние звуки песни слились для меня с ее дыханием. Наши губы сближались и должны были неминуемо встретиться, как вдруг что-то темное пронеслось мимо окон, будто молния. Это был г-н де Шамбле, проскакавший по двору во весь опор.

Я быстро отодвинулся от Эдмеи, но она удержала меня.

— Подождите, — сказала графиня, устремив взгляд на стену в том направлении, куда удалился граф, — он идет не сюда, а поднимается в свою комнату… Ах! Его поездка оказалась успешной. Тем лучше! По крайней мере, господин де Шамбле встретит вас с приветливой улыбкой.

— Что же ему удалось сделать? — спросил я.

— Он ездил за деньгами к нашим арендаторам и получил довольно крупную сумму. Граф рассчитывает удвоить ее за карточным столом, но скорее всего потеряет и это.

Эдмея встала и тихо, как бы размышляя вслух, прибавила:

— Увы! Кто бы сказал, что слово «деньги» будет играть столь важную роль в моей судьбе?

При этом она вздохнула и слегка пожала плечами. Затем она обратилась ко мне со словами:

— Дайте мне вашу руку, дорогой Макс, и пойдемте в бильярдную.

XXXII

Почти одновременно с нами туда вошел улыбающийся г-н де Шамбле. На нем была черная бархатная куртка, облегающие замшевые брюки и мягкие сапоги выше колена, забрызганные грязью. Он держал в руке бархатную фуражку — этот головной убор сельские дворяне позаимствовали у жокеев.

Сначала граф приветствовал нас жестом и взглядом, а затем, не произнеся ни слова, направился к графине, взял ее за руку и сказал:

— Сударыня, вы прекрасно выглядите, и я не вижу надобности спрашивать вас о здоровье. Поэтому я задам этот вопрос своим друзьям, хотя, как я полагаю, благодаря вашим заботам они тоже чувствуют себя превосходно.

Затем, повернувшись к гостям, г-н де Шамбле стал раскланиваться с одними, пожимать руку другим — в зависимости от того, насколько он был с ними близок; он сказал каждому что-то особенно приятное с обаянием, присущим только благородным и воспитанным людям.