Княгиня Монако, стр. 38

— А потом? Ведь вас так стерегут!

— Да, сад окружен высокими стенами, а эти высокие стены унизаны стеклами и острыми лезвиями; кроме того, мои тюремщики полагали, что у меня нет денег и, главное, что для бегства у меня нет цели. Им казалось, что у меня нет друзей на воле, что я один в целом мире. Мой страж не предполагал, что я способен на столь решительный шаг: разве он меня знает? Разве я всегда не притворялся в его присутствии? Вследствие моего пребывания в одиночестве во мне проявились разнообразные способности; наедине с собой я испробовал силу моего духа и тела. Они считают меня слабым, хилым, своевольным, но беспомощным ребенком, подавленным злосчастием и неволей, неспособным на отважный поступок и в мыслях, даже если он ропщет.

— Для чего они оставили вам деньги?

— Они о деньгах ничего не знали. Душенька Ружмон, расставаясь со мной уже в другом замке, куда меня привезли после Венсенского леса, в последний раз когда мы были наедине, сказала мне, и я никогда этого не забуду: «Мой дорогой Филипп, нас собираются разлучить навеки; Бог свидетель, что я люблю вас как сына и никогда не перестану оплакивать это расставание. Я боюсь, что без меня вы станете совсем несчастны, увы! Я ничего не могу с этим поделать, а вы тем более — бесполезно даже сопротивляться. И все же не преступление попытаться избежать печальной доли. Возьмите золото и три бриллианта, зашитые в этом мешочке; всегда носите его при себе и прячьте чрезвычайно тщательно; быть может, благодаря этому вы когда-нибудь обретете жизнь и свободу. Когда вы станете достаточно взрослым, чтобы самостоятельно передвигаться по свету, постарайтесь убежать, уезжайте как можно дальше из Франции и никогда сюда не возвращайтесь — только к этому призывает вас моя любовь; но, главное, будьте осторожны. Прощайте».

— И вы больше ее не видели?

— Нет, она уехала в тот же вечер. Меня перевозили из дома в дом, точнее из лачуги в лачугу, из одного захолустья в другое до тех пор, пока я не оказался в доме, куда привел вас Господь. Вопреки собственной воле, я почти всегда путешествовал в маске, особенно когда мы проезжали через города. Как только на меня где-нибудь обращали внимание, на другой же день мы перебирались на новое место. Мы как раз собирались покинуть этот замок, и…

— Как называется то место?

— Не знаю. Названия всех мест, где я обитал после Венсена, мне неизвестны. Я ничего не знаю ни о себе ни о других; я никто и ничем не дорожу в этом мире.

Он произнес эти слова с такой печалью, что у меня защемило сердце. Я сказала:

— Бедный Филипп!

— Теперь меня незачем больше жалеть, ибо я свободен и моя жизнь в моем распоряжении. С того времени как я впервые увидел вас в Венсене, я не переставал думать о вас, ведь с тех пор как я появился на свет, у меня не было ни матери, ни сестры, ни любовницы — я знал и любил только вас. Эта встреча показалась мне подарком судьбы, и я поклялся, что отныне никогда больше вас не потеряю. Мне удалось сбежать, как я уже вам сказал; я перебрался через стену, покрытую остриями, оставив там куски своей кожи, а затем побежал через поле и добрался до какой-то фермы, где за золото мне продали лошадь. Я разузнал дорогу до Авиньона и поехал по ней, срезая где возможно путь и мчась изо всех сил, загоняя одних лошадей и покупая других. Вчера вечером я приехал сюда, мне сообщили о торжественном шествии и о том, как оно проходит, я воспользовался этим — и вот я здесь.

— Что же вы теперь собираетесь делать?

— Я отправлюсь туда, где сражаются, а такое место всегда найдется; я возьму себе какое-нибудь имя, раз у меня его нет; я раздобуду сокровища, а затем вернусь сюда, привезу вам свою добычу и попрошу у вас награды.

— У меня, Филипп?

— У кого же еще? За исключением вас, кого мне любить на земле? И кто полюбит меня, в конце концов?

— А если я вас не люблю, Филипп?! — спросила я с жестокостью девчонки, строящей из себя кокетку и притворщицу.

— Вы?!

Он посмотрел на меня с таким изумлением и простодушием, что я сжалилась бы над ним, будь я старше на десять лет; в ту пору я лишь пробовала свои силы, и эти первые победы опьяняли меня; кроме того, я любила Пюигийема и к тому же не привыкла ценить столь чистые, нежные и покорные сердца, каким было сердце Филиппа. Во мне пробуждалось безотчетное стремление женщин уступать дурным мужчинам и мучить хороших. Я приняла значительный вид, чтобы дать Филиппу достойный ответ и просветить его относительно того, что ему не было известно.

XVIII

— Я не такая, как вы, мой бедный Филипп: у меня есть мать и отец, и мой отец — маршал де Грамон. Если бы вы его знали, то вам все стало бы ясно.

— А почему маршал де Грамон не позволит вам любить меня?

— Потому что девицы такого знатного происхождения, как мое, имеют право выслушивать только очень богатых вельмож, а на остальных им возбраняется смотреть.

— Но когда я вернусь из армии, я тоже буду вельможей и тоже стану богатым.

— Мне ни за что не позволят так долго ждать.

— Но вы же не согласитесь выйти за другого?

— Это не в моей власти.

— Что ж, я вижу, мне надо спешить.

— Спешить изо всех сил; но едва ли это поможет!..

— Скажите, мадемуазель, — продолжал Филипп после недолгого раздумья, — вы знаете, на кого я похож?

— О! Конечно, знаю.

— Скажите мне это! О, скажите, я вас умоляю!

— Возможно, лучше было бы от вас это скрыть.

— Нет, нет, напротив. Если я буду все знать, это мне очень поможет.

— Да, совершать глупости!

— Глупости? Это поможет мне приобрести состояние и жениться на вас!

Я молча покачала головой; мне очень хотелось рассказать Филиппу о моей любви к Лозену лишь ради того, чтобы посмотреть, как он это воспримет. Но я не успела этого сделать, так как он снова принялся меня умолять:

— Скажите же! Скажите! На кого же все-таки я похож? В комнате матушки висел прекрасный портрет короля, который прислал отец, а г-н Монако вручил ей от его имени: то была копия картины, которую маршал должен был отвезти в Испанию, чтобы просить для его величества руку инфанты. Король разрешил подарить этот портрет г-же де Грамон, что являлось в ту пору немалым знаком благоволения. Я встала, побежала в комнату матушки, взяла небольшую рамку с портретом и живо ее принесла.

— Смотрите, — сказала я. Филипп издал изумленный возглас и бросился к зеркалу.

— Это я! Это я! Да ведь это я, не так ли?

— Нет, это не вы.

— Кто же это?

— Его величество Людовик Четырнадцатый, король Франции и Наварры.

— Король!

Филипп рухнул на стул, потрясенный этим известием, и несколько минут ничего не говорил. Затем он снова посмотрел на портрет, очевидно пребывая в состоянии глубокой задумчивости. — Колебаться нельзя, завтра же я отправляюсь в Париж, — заявил он.

— В Париж! Что же вы собираетесь там делать?

Поднявшись с неподражаемым благородством и достоинством, Филипп заявил:

— Мадемуазель де Грамон, я потребую от королевы Анны Австрийской отчета в этом сходстве, в том, почему она занималась моим воспитанием, когда я был ребенком, а также во всем том, о чем я не знаю, во всем том, что мне пришлось претерпеть и что мне уже известно!

Я была поражена его словами и почувствовала уважение к этому юноше, который показался мне поистине великим человеком. Его голова была окружена неким сиянием, напоминавшим нимб или венец. Его взгляд пылал необычайным огнем, в нем читались несгибаемая воля и неукротимая отвага.

— Сударь, — произнесла я, невольно охваченная волнением, — не ездите в Париж, вы оттуда не вернетесь.

— Не все ли равно, если я навсегда обрету там честь и славу!

— Бедный Филипп! — промолвила я. — Бедный Филипп!

Между тем время летело, а мы этого не замечали. Блондо неотлучно стояла на часах и, видя, что некоторые слуги возвращаются из дворца вице-легата, спрашивала у них, продолжается ли еще там пир.

— Наши господа уже в пути, — отвечали те, — мы ненамного их опередили.