Инженю, стр. 75

— Признавайтесь.

— Вы не рассердитесь?

— Я ни на что не сержусь, — ответил Марат, улыбаясь своей улыбкой гиены. — Признавайтесь смело.

— Хорошо, я признаюсь, что не поверил ни единому слову в рассказе о тех похождениях, о которых вы соблаговолили поведать мне сегодня.

— Вот как! — усмехнулся Марат. — Понимаю…

— Что вы понимаете?

— Вы не пожелали поверить, что и я был молодой.

— Э!

— И красивый.

— Что поделаешь! По сравнению со мной святой Фома был доверчив!

— Вы не поверили, что я был мужественный, смелый, что меня все же можно было полюбить. Ну ладно! Да, вы правы; понимаю: вы не хотели поверить тому, что я рассказал о себе.

— Конечно, но теперь приношу повинную и утверждаю: я поверю во все, во что вам будет угодно заставить меня поверить.

— И это доказывает, — проворчал Марат, словно обращаясь к самому себе, — доказывает, как труслив и глуп, безрассуден и нелеп тот, кто распахивает плотины собственного сердца, позволяя потоку его жизненных воспоминаний напрасно, бесплодно утекать в ненасытный сухой песок, в жалкий и скудный песок. Я оказался трусом, ибо не сумел утаить свое горе; я глупец, ибо на миг счел вас великодушным человеком; я безумец и скотина, ибо выдал мою тайну из тщеславия, да, из тщеславия! Да, таков я, ведь моя смешная доверчивость не убеждает даже Дантона.

— Хватит, Марат, хватит, не будем ссориться, — сказал колосс, встряхнув своего спутника, которого держал под руку. — Я же приношу повинную, какого черта вам еще надо?

— Но если вы не смогли поверить, что когда-то я был красив, — возразил Марат, — то вы способны хотя бы поверить, что она была прекрасна?

— О да! — воскликнул Дантон. — Она, наверное, была поразительно красива! Я вам верю и сочувствую.

— Ах, благодарю, — иронически ответил карлик, вновь став злобным, — благодарю!

— Но, постойте-ка, — заметил Дантон: его вдруг осенила новая мысль.

— В чем дело?

— Я сопоставляю даты.

— Какие даты?

— Сравниваю возраст молодого человека с той страницей романа, на какой мы остановились.

— И что же? — с улыбкой спросил Марат.

— То, что этому парню не больше семнадцати.

— Вполне возможно.

— Значит, ничего невозможного нет…

— В чем?

— В том, чтобы он был…

И Дантон пристально посмотрел на Марата.

— Ах, оставьте! — с горечью воскликнул тот. — Разве вы не заметили, как он красив? Вы прекрасно понимаете, что он не может быть тем, за кого вы его принимаете.

И с этими словами они вошли в дом адвоката на Павлиньей улице.

Они прошли через весь Париж, не найдя других следов вечерних беспорядков, кроме расположенных почти напротив друг друга еще дымящихся остатков костра от чучела г-на де Бриена и догорающей кордегардии городской стражи.

Правда, если было бы светло, друзья смогли бы увидеть пятна крови на мостовой: они тянулись от Гревской площади до начала улицы Дофина.

XXXVI. У МАРАТА

Теперь, когда мы проводили Марата в дом его друга Дантона, вернемся к оставленному нами на его скорбном ложе Кристиану, гораздо сильнее страдающему от душевных мук, чем от телесной раны.

Его мать (как мы видели, она прибежала в Конюшни, получив известие о происшедшем с Кристианом несчастье) устроилась у изголовья кровати и старалась, ухаживая за сыном с величайшей нежностью, утешать его самыми ласковыми словами; но молодой человек, вместо того чтобы прислушиваться к материнским утешениям и дать убаюкать себя теми чудесными проявлениями доброты, тайна которых ведома только женщине, уносился мыслью в другое место и хмурился, вспоминая свою любовь, оборвавшуюся столь внезапно.

Матери Кристиана, женщине с суровым сердцем и бледным лицом, понадобилось несколько дней, чтобы понять, что в душе больного молодого человека живет тайна, кровоточит другая рана, более опасная, нежели огнестрельная; видя сына молчаливым и неожиданно вздрагивающим, она объясняла это молчание и эти тревоги Кристиана физической болью, с которой он боролся, но которую не мог сдерживать, несмотря на все свое мужество.

Вскоре боль молодого человека передалась матери; она страдала муками сына и, убеждаясь, что болезнь с каждым днем обостряется, а у нее нет возможности ее победить, впадала в отчаяние.

Это железное сердце (мы считаем, что обрисовали его достаточно правдиво, чтобы не вдаваться здесь в новые подробности), это, повторяем, железное сердце постепенно смягчилось; стоя на коленях перед кроватью, где лежал Кристиан, она целыми часами ждала, вымаливала улыбку, но та не появлялась, а если и возникала, то была скорбной, как рыдание, вымученной, как милостыня.

Теперь она с тревогой ждала Марата, столь ненавидимого человека, более того — столь презираемого ею всей душой; если его визиты задерживались, она осведомлялась у всех о возможном времени его прихода, ибо прекрасно понимала, что если кто-то и заботится о Кристиане с усердием, равным ее страстности, то именно Марат.

Поэтому она с нетерпением ждала прихода Марата, едва заслышав его шаги или его голос, открывала дверь, спеша навстречу, и, вопреки своему глубокому отвращению к разговору с ним, начинала его расспрашивать, засыпала вопросами, умоляла ускорить дело природы — выздоровление сына.

Но Марат чувствовал, что ледяное сердце женщины никогда не растопит пламенная любовь матери; он понимал: если бы она могла убить его, но с условием, что каждая капля пролитой крови вернет сыну хотя бы толику здоровья, то сладострастно вонзила бы ему в сердце кинжал.

И он сам всегда приходил к Кристиану, испытывая большой страх, глубокое беспокойство. Легко догадаться, как Марат страдал в обществе этой женщины; но все-таки он, наверное, страдал гораздо меньше, чем тогда, когда не видел Кристиана. Он был скептиком во всех объективных фактах, даже в науке, не будучи твердо убежденным лишь в том, в чем избранные натуры и не желают быть убеждены.

Поэтому на вопросы безутешной матери он, подойдя к кровати и приподняв укрывавшее молодого человека одеяло, отвечал, указывая на аппарат, из которого на рану капала вода:

— Посмотрите, работа совершается медленно, но беспрерывно; излечение этой раны ни в чем не способны ускорить ни врачебное искусство, ни наука: природа шествует ровным и твердым шагом; там, где она действует активно и безоговорочно, как в данном случае, рука врача ни к чему… Кстати, видите, воспаление прошло, плоть пытается возродиться, сломанные кости сомкнулись и сами срастаются на соответствующих неровных поверхностях трещин.

— Но если Кристиан, как вы говорите и как я на то надеюсь, выздоравливает, тогда почему у него держится температура? — спрашивала встревоженная мать. — Воспаление прошло неделю назад; вместе с ним, по-моему, должен был пройти и жар.

Марат прослушивал пульс молодого человека, и тот иногда пытался со стоном выдернуть из его ладони свою руку.

— Не знаю, что вам ответить! — отвечал он, тоже обеспокоенный, наверно, даже больше, чем она. — За этим скрывается необъяснимое явление.

— Необъяснимое?

— Я хочу сказать, — продолжал с нерешительным видом Марат, — что мне не дозволено его объяснять…

— Скажите мне все, сударь: я не хочу страдать от неожиданности — моя душа способна заранее смириться с несчастьем.

Говоря о своей душе, стойкость которой так хорошо была знакома Марату, графиня всю свою страстную силу отдавала сыну.

Марат молчал.

— Прошу вас, сударь, подскажите мне решение! — воскликнула огорченная графиня.

— Так вот, сударыня, своими мыслями ваш сын подрывает здоровье собственного тела.

— Неужели это правда? — спросила графиня, взяв руку, которую Кристиан тщетно пытался у нее отнять. — Сын мой, это правда?

При этих словах яркий румянец выступил на лбу Кристиана; но, понимая, что отвечать необходимо, он повернул голову в ее сторону и сказал:

— Нет, мама, нет, уверяю вас, доктор ошибается. Марат грустно — мы чуть было не написали «гнусно» — улыбнулся и недоверчиво покачал головой.