Двадцать лет спустя, стр. 39

Такие кисло-сладкие шуточки продолжались минут десять, четверть часа, самое большее двадцать минут. Но заканчивался разговор всегда одинаково.

— Эй, Ла Раме! — кричал Шавиньи, обернувшись к двери.

Ла Раме входил.

— Поручаю вашему особому вниманию герцога де Бофора, Ла Раме, — говорил Шавиньи. — Обращайтесь с ним со всем уважением, приличествующим его имени и высокому сану, и потому ни на минуту не теряйте его из виду.

И он удалялся с ироническим поклоном, приводившим герцога в страшную ярость.

Таким образом, Ла Раме сделался непременным собеседником герцога, его бессменным стражем, его тенью. Но надо сказать, что общество Ла Раме, разбитного малого, веселого собеседника и собутыльника, прекрасного игрока в мяч и, в сущности, славного парня, имевшего, с точки зрения г-на де Бофора, только один серьезный недостаток — неподкупность, вовсе не стесняло герцога и даже служило ему развлечением.

К несчастью, сам Ла Раме относился к этому иначе. Хоть он и ценил честь сидеть взаперти с таким важным узником, но удовольствие иметь своим приятелем внука Генриха IV все-таки не могло заменить ему удовольствие навещать от времени до времени свою семью.

Можно быть прекрасным слугой короля и в то же время хорошим мужем и отцом. А Ла Раме горячо любил свою жену и детей, которых видал только с крепостных стен, когда они, желая доставить ему утешение как отцу и супругу, прохаживались по ту сторону рва. Этого, конечно, было слишком мало, и Ла Раме чувствовал, что его жизнерадостности (которую он привык считать причиной своего прекрасного здоровья, не задумываясь над тем, что она скорее являлась его следствием) хватит ненадолго при таком образе жизни. Когда же отношения между герцогом и Шавиньи обострились до того, что они совсем перестали видаться, Ла Раме пришел в отчаяние: теперь вся ответственность за Бофора легла на него одного. А так как ему, как мы говорили, хотелось иметь хоть изредка свободный денек, то он с восторгом отнесся к предложению своего приятеля, управителя маршала Граммона, порекомендовать ему помощника. Шавиньи, к которому Ла Раме обратился за разрешением, сказал, что охотно даст его, если, разумеется, кандидат окажется подходящим.

Мы считаем излишним описывать читателям наружность и характер Гримо.

Если, как мы надеемся, они не забыли первой части нашей истории, у них, наверное, сохранилось довольно ясное представление об этом достойном человеке, который изменился только тем, что постарел на двадцать лет и благодаря этому стал еще угрюмее и молчаливее. Хотя Атос, с тех пор как в нем совершилась перемена, и позволил Гримо говорить, но тот, объяснявшийся знаками в течение десяти или пятнадцати лет, так привык к молчанию, что эта привычка стала его второй натурой.

Глава 20. ГРИМО ПОСТУПАЕТ НА СЛУЖБУ

Итак, обладающий столь благоприятной внешностью Гримо явился в Венсенскую крепость. Шавиньи мнил себя непогрешимым в уменье распознавать людей, и это могло, пожалуй, служить доказательством, что он действительно был сыном Ришелье, который тоже считал себя знатоком в этих делах. Он внимательно осмотрел просителя и пришел к заключению, что сросшиеся брови, тонкие губы, крючковатый нос и выдающиеся скулы Гримо свидетельствуют как нельзя больше в его пользу. Расспрашивая его, Шавиньи произнес двенадцать слов; Гримо отвечал всего четырьмя.

— Вот разумный малый, я это сразу заметил, — сказал Шавиньи. — Ступайте теперь к господину Ла Раме и постарайтесь заслужить его одобрение. Можете сказать ему, что я нахожу вас подходящим во всех отношениях.

Гримо повернулся на каблуках и отправился к Ла Раме, чтобы подвергнуться более строгому осмотру. Понравиться Ла Раме было гораздо трудней.

Как Шавиньи всецело полагался на Ла Раме, так и последнему хотелось найти человека, на которого мог бы положиться он сам.

Но Гримо обладал как раз всеми качествами, которыми можно прельстить тюремного надзирателя, выбирающего себе помощника. И в конце концов, после множества вопросов, на которые было дано вчетверо меньше ответов, Ла Раме, восхищенный такой умеренностью в словах, весело потер себе руки и принял Гримо на службу.

— Предписания? — спросил Гримо.

— Вот: никогда не оставлять заключенного одного, отбирать у него все колющее или режущее, не позволять ему подавать знаки посторонним лицам или слишком долго разговаривать со сторожами.

— Все? — спросил Гримо.

— Пока все, — ответил Ла Раме. — Изменятся обстоятельства, изменятся и предписания.

— Хорошо, — сказал Гримо.

И он вошел к герцогу де Бофору.

Тот в это время причесывался. Желая досадить Мазарини, он не стриг волос и отпустил бороду, выставляя напоказ, как ему худо живется и как он несчастен. Но несколько дней тому назад, глядя с высокой башни, он как будто разобрал в окне проезжавшей мимо кареты черты прекрасной г-жи де Монбазон, память о которой была ему все еще дорога. И так как ему хотелось произвести на нее совсем другое впечатление, чем на Мазарини, то он, в надежде еще раз увидеть ее, велел подать себе свинцовую гребенку, что и было исполнено.

Господин де Бофор потребовал именно свинцовую гребенку, потому что у него, как и у всех блондинов, борода была несколько рыжевата: расчесывая, он ее одновременно красил.

Гримо, войдя к нему, увидел гребенку, которую герцог только что положил на стол; Гримо низко поклонился а взял ее.

Герцог с удивлением взглянул на эту странную фигуру.

Фигура положила гребенку в карман.

— Эй, там! Кто-нибудь! Что это значит? — крикнул Бофор. — Откуда взялся этот дурень?

Гримо, не отвечая, еще раз поклонился.

— Немой ты, что ли? — закричал герцог.

Гримо отрицательно покачал головой.

— Кто же ты? Отвечай сейчас! Я приказываю!

— Сторож, — сказал Гримо.

— Сторож! — повторил герцог. — Только такого висельника и недоставало в моей коллекции! Эй! Ла Раме… кто-нибудь!

Ла Раме торопливо вошел в комнату. К несчастью для герцога, Ла Раме, вполне полагаясь на Гримо, собрался ехать в Париж; он был уже во дворе и вернулся с большим неудовольствием.

— Что случилось, ваше высочество? — спросил он.

— Что это за бездельник? Зачем он взял мою гребенку и положил к себе в карман? — спросил де Бофор.

— Он один из ваших сторожей, ваше высочество, и очень достойный человек. Надеюсь, вы оцените его так же, как и господин де Шавиньи…

— Зачем он взял у меня гребенку?

— В самом деле, с какой стати взяли вы гребенку у его высочества? — спросил Ла Раме.

Гримо вынул из кармана гребенку, провел по ней пальцами и, указывая на крайний зубец, ответил только:

— Колет.

— Верно, — сказал Ла Раме.

— Что говорит эта скотина? — спросил герцог.

— Что король не разрешил давать вашему высочеству острые предметы.

— Что вы, с ума сошли, Ла Раме? Ведь вы же сами принесли мне эту гребенку.

— И напрасно. Давая ее вам, я сам нарушил свой приказ.

Герцог в бешенстве поглядел на Гримо, который отдал гребенку Ла Раме.

— Я чувствую, что сильно возненавижу этого мошенника, — пробормотал де Бофор.

Действительно, в тюрьме всякое чувство доходит до крайности. Ведь там все — и люди и вещи — либо враги наши, либо друзья, поэтому там или любят, или ненавидят, иногда имея основания, а чаще инстинктивно. Итак, по той простой причине, что Гримо с первого взгляда понравился Шавиньи и Ла Раме, он должен был не поправиться Бофору, ибо достоинства, которыми он обладал в глазах коменданта и надзирателя, были недостатками в глазах узника.

Однако Гримо не хотел с первого дня ссориться с заключенным: ему нужны были не гневные вспышки со стороны герцога, а упорная, длительная ненависть.

И он удалился, уступив свое место четырем сторожам, которые, покончив с завтраком, вернулись караулить узника.

Герцог, со своей стороны, готовил новую проделку, на которую очень рассчитывал. На следующий день он заказал к завтраку раков и хотел соорудить к этому времени в своей комнате маленькую виселицу, чтобы повесить на ней самого лучшего рака. По красному цвету вареного рака всякий поймет намек, и герцог будет иметь удовольствие произвести заочную казнь над кардиналом, пока не явится возможность повесить его в действительности. При этом герцога можно будет упрекнуть разве лишь в том, что он повесил рака.