Дочь регента, стр. 12

— Не думаю, я уезжаю завтра.

— И по какой дороге?

— По парижской.

— Как? Так вы едете…

— Я еду в Париж.

— О Боже! — воскликнул Гастон. — И я тоже.

— И вы тоже, Гастон?

— Да, и я тоже! Я тоже должен ехать, Элен. Мы ошибались, мы не расстанемся.

— Господи Боже! Что вы говорите, Гастон!

— Мы с вами были виноваты, обвиняя Провидение, а оно нас вознаградило, ниспослав то, что мы и просить у него не смели. Мы сможем видеться не только на протяжении всего пути, но даже и в Париже. И даже там, в Париже, мы не будем окончательно разлучены. Как вы едете?

— Я полагаю, что в монастырской карете, перегонами, но небольшими, чтобы я не уставала.

— С кем вы едете?

— С одной монахиней, которую дают мне в сопроводительницы. Она, сдав меня на руки тем, кто меня ждет, вернется в монастырь.

— Тогда все идет к лучшему, Элен. Я еду верхом, я совершенно незнакомый вам путешественник, и каждый вечер я смогу говорить с вами, а если мне это не удастся, то хотя бы видеть вас. Таким образом, Элен, мы будем разлучены только наполовину.

И молодые люди, встретившиеся со слезами на глазах и со смятенной душой, воодушевленные неистребимой верой в будущее, столь свойственной их возрасту, расстались с улыбкой и окрыленные надеждой.

Гастон опять, и столь же удачно, как в первый раз, пересек замерзший пруд и направился к дереву, где он привязал своего коня, но вместо его раненой лошади там стояла лошадь Монлуи, и, благодаря предупредительности друга, он меньше чем через три четверти часа, без всяких неприятных приключений уже был в Нанте.

VI. ПУТЕШЕСТВИЕ

Весь остаток ночи Гастон писал завещание, которое на следующий день он передал одному из нантских нотариусов.

Все свое состояние он завещал Элен де Шаверни и умолял ее, в случае если он умрет, не отказываться от мира, а продолжать жить, как это и положено столь молодому и прекрасному существу. Единственно, о чем он просил ее, это назвать своего первого сына в память о нем Гастоном, потому что сам он был последним в роду.

Затем он последний раз пошел повидаться с друзьями, особенно с Монлуи, который накануне больше всех из четверых поддержал его, еще раз заверил их в успехе дела и получил от Понкалека половину золотой монеты и письмо, которое он должен был вручить некоему капитану Ла Жонкьеру, парижскому корреспонденту заговорщиков, кто, в свою очередь, должен был ввести его к важным особам, ради чего Гастон и ехал в Париж. После этого он положил в чемодан все наличные деньги и в сопровождении своего слуги по имени Ован, служившего у него уже три года, которому, как он полагал, можно было доверять, выехал из Нанта. Друзья решили не провожать его из страха навлечь подозрения.

Был полдень, дорога была прекрасная. Под зимним солнцем блестел снег на полях, а сосульки на ветвях деревьев сверкали, как алмазные сталактиты; дорога была почти пустынна: ничто ни впереди, ни позади Гастона не напоминало столь хорошо знакомую ему монастырскую карету, в которой добрые августинки из Клисона обычно привозили своих пансионерок от родственников и увозили их обратно. Гастон в сопровождении лакея продолжал путь, и на лице его отражалась радость, смешанная с печалью, обычно сжимающей сердце человека при виде красоты природы, возможность созерцать которую он может потерять навсегда из-за неизбежного и рокового события.

Порядок следования от Нанта до Мана был определен Гастоном еще до выезда вместе с его друзьями, но у молодого человека было множество причин его нарушить, и первая из них — наледь, от которой дорога блестела как зеркало. То было препятствие совершенно неодолимое: даже если бы Гастон и мог с ним справиться, он бы все равно этого не сделал, потому что, как помнит читатель, ему нужно было ехать не слишком быстро. Он сделал перед своим лакеем вид, что очень спешит, но лошадь его при первой же попытке пустить ее рысью дважды поскользнулась, а лошадь Ована просто рухнула, и они, совершенно естественно, дальше поехали шагом.

Что касается лакея, то с самой минуты отъезда он, казалось, куда больше спешит, чем хозяин; правда, он принадлежал к тем людям, которые всегда стремятся поскорее добраться до места, потому что в путешествии видят только тяготы и неудобства и хотят по возможности его сократить. Впрочем, он был в восторге при мысли, что в конце пути их ждет Париж. Правда, он никогда его не видел, но, как он говорил, ему о нем рассказывали чудеса, и если бы он мог приделать крылья к ногам лошадей, хотя всадником он был неважным, они бы уже через несколько часов были там.

Итак, Гастон не спеша ехал до Удона, но, сколь бы он ни медлил, карета клисонских августинок ехала еще неторопливее. В те времена путешественники передвигались по большим дорогам еще медленнее, чем нынче, кроме тех, кто мог погонять кнутом не лошадей, а кучера; особенно же медленно ездили экипажи с дамами. Шевалье остановился в Удоне. Он выбрал гостиницу «Карета под короной». Здание имело эркер, и из двух его окон дорога отлично просматривалась. Впрочем, Гастон предварительно выяснил, что гостиница эта самая известная в городе и обычно все экипажи останавливаются тут. Пока готовился обед (хотя было еще только два часа пополудни), Гастон, несмотря на холод, стоял на балконе, ни на мгновение не спуская глаз с дороги. Но, насколько он мог рассмотреть, на ней ничего не было видно, кроме тяжелых простых повозок и переполненных рыдванов; черной же с зеленым кареты, которую он так ждал, не было и в помине. В своем нетерпении Гастон решил было, что Элен опередила его и, может быть, уже находится в гостинице, и тут же перешел от окон, выходивших на дорогу, к окну, выходившему во двор, из которого он мог осмотреть все экипажи, которые стояли под навесом; монастырской кареты не было и там, но на этом наблюдательном посту шевалье несколько задержался, потому что увидел, что его лакей оживленно беседует с каким-то человеком, в сером платье и плаще наподобие военного. Поговорив с Ованом, этот человек сел на прекрасную лошадь и, невзирая на снег и наледь на дороге, ускакал во весь опор, как будто имел причины спешить, даже рискуя сломать себе шею. Но лошадь не поскользнулась и не упала, и по удаляющемуся цокоту копыт Гастон понял, что всадник едет в сторону Парижа.

В эту минуту лакей поднял глаза и увидел, что его хозяин смотрит на него. Он сильно покраснел и, как это обычно делают те, кого застали врасплох, чтобы взять себя в руки, стал чистить галуны кафтана и отряхивать снег с ног. Гастон сделал ему знак подойти поближе к окну; хотя Овану это было явно неприятно, он повиновался.

— Ты с кем это там разговаривал, Ован? — спросил шевалье.

— Да с одним человеком, господин Гастон, — ответил лакей с тем глуповато-плутовским видом, который часто бывает у наших крестьян.

— Прекрасно, и кто же этот человек?

— Да один путник, солдат, он спросил у меня дорогу, господин шевалье.

— Дорогу? Куда?

— В Рен.

— Но ты же не знаешь дороги, ведь ты сам не из Удона.

— А я спросил у хозяина, господин Гастон.

— А почему он сам у него не спросил?

— Он с ним до этого поспорил о цене обеда и не хотел с ним разговаривал».

— Гм! — произнес Гастон,

Все было совершенно естественно. Но все же Гастон отошел от окна в некоторой задумчивости: этот человек, правда верно служивший ему до сего дня, был племянником первого лакея господина де Монтарана, бывшего губернатора Бретани, который был заменен господином де Монтескью из-за жалоб провинции, и этот-то самый дядя и изобразил Овану Париж в столь чудных красках, что зажег в сердце своего племянника горячее желание увидеть столицу, желание, которое должно было вот-вот исполниться.

Но вскоре, по зрелом размышлении, все сомнения Гастона в отношении Ована рассеялись, и Гастон задал себе вопрос, не становится ли он, продвигаясь вперед по пути, который требует от человека всего его мужества, все более и более робким. И все же тень, пробежавшая по его лицу при виде Ована, беседовавшего с человеком в сером, рассеялась не совсем. Впрочем, напрасно он глядел на дорогу во все глаза: черной с зеленым кареты так и не было видно.