Белые и синие, стр. 76

Но ничто не могло его сокрушить.

Внезапно Морган почувствовал, что ряды за его спиной дрогнули. Артиллерия, продолжавшая грохотать, разрубила пополам колонну, которая должна была повернуть направо, чтобы поддержать его на площади Лувра.

От выстрелов между Монетной улицей и Новым мостом стало светло как днем; секционеры не решались больше атаковать набережную Лувра и укрывались за домами на Монетной улице, а также за парапетом Нового моста.

Моргану пришлось отступить.

Однако в тот момент, когда он подходил к середине Нового моста, показался Костер де Сен-Виктор во главе тысячи своих людей, приближаясь ускоренным шагом по улице Генего.

Молодые люди узнали друг друга, закричали от радости и, увлекая за собой солдат, обрушились с невиданной яростью на набережную Лувра, которую они вынуждены были покинуть.

Возобновилась прежняя бойня.

Меры защиты, столь великолепно предусмотренные Бонапартом, превратили Лувр в неприступную крепость.

Артиллерия, ружья и гранаты сеют повсюду смерть.

Лишь безумцы могут упорствовать в подобном бою.

Карто замечает колебания в рядах секционеров, что и вправду держатся лишь благодаря мужеству двух людей; он приказывает своим солдатам дать последний залп, построиться в колонну и двинуться в атаку на противника.

И вот секционеры уничтожены.

Более половины их лежат на мостовой; Морган, который держит в руке лишь обрубок сломанной шпаги, и Костер де Сен-Виктор, перевязывающий носовым платком рану от пули, пронзившей его бедро навылет, отходят назад, подобно двум львам, вынужденным отступить перед охотниками.

В половине седьмого все было кончено!

Все колонны были смяты, разбиты, рассеяны. Лишь два часа понадобилось Бонапарту, чтобы нанести неприятелю сокрушительное поражение.

Из пятидесяти тысяч секционеров, принявших участие в сражении, от силы тысяча человек, укрывшихся в церкви святого Рока, во дворце Эгалите, за баррикадой на улице Закона и за окнами домов, еще продолжают борьбу; поскольку сгустившийся сумрак мешает ускорить развязку, Бонапарт приказывает стрелять вдогонку секционерам в сторону моста Менял и бульваров из орудий, заряженных только порохом.

Паника так велика, что грохота выстрелов достаточно, чтобы обратить секционеров в бегство.

В семь часов Баррас с Бонапартом возвращаются в Конвент, к депутатам, которые откладывают в сторону оружие и аплодируют им.

— Старики-новобранцы, — говорит Баррас, — ваши враги уничтожены! Вы свободны, и родина спасена!

Крики «Да здравствует Баррас!» звучат со всех сторон. Но он, качая головой и жестом призывая к тишине, говорит:

— Не мне, граждане депутаты, мы обязаны победой, а быстрым и искусным мерам моего молодого коллеги Бонапарта.

Когда весь зал разразился восторженными криками «Ура!», настолько же пылкими, насколько велик перед тем был испуг; луч закатного солнца, проскользнувший под своды зала, очертил пурпурно-золотой ореол вокруг головы юного победителя; его смуглое лицо было невозмутимо.

— Ты видишь? — спросил Шенье Тальена, усмотрев в этом свете предзнаменование, и сжал его руку. — Если бы Брут был здесь!

В тот же вечер Морган, чудом оставшийся живым и невредимым, незаметно миновал заставу и отправился в путь по безансонской дороге, в то время как Костер де Сен-Виктор явился просить убежища к прекрасной Орелии де Сент-Амур, полагая, что нигде не найдет лучшего укрытия, чем в доме любовницы Барраса.

XXIV. ШПАГА ВИКОНТА ДЕ БОГАРНЕ

В результате событий, подобных тем, о которых мы только что поведали, когда пушки грохотали на всех перекрестках, и кровь рекой текла по улицам столицы, любое общество приходит в состояние величайшей растерянности, и некоторое время не может от нее оправиться.

Несмотря на то что хватило одного дня, 14 вандемьера, чтобы убрать трупы и устранить самые явные следы сражения, парижане в течение еще нескольких дней продолжали обсуждать подробности этого грозного дня: его оказалось достаточно, чтобы вернуть подвергшемуся угрозе Конвенту — то есть Революции и ее творцам — авторитет, необходимый для тех нововведений, страх перед которыми привел к рассказанным нами событиям.

Уже четырнадцатого утром Конвент ясно осознал, что вернул себе всю полноту власти, и почти перестал интересоваться судьбой секционеров; к тому же те исчезли, не оставив после себя никакого следа, кроме крови, которую удалось стереть всего лишь за день, если не из памяти граждан, то хотя бы с уличных мостовых.

Конвент ограничился тем, что расформировал штаб национальной гвардии, распустил гренадеров и егерей — большая часть из них были молодыми людьми с косичками, — поставил во главе национальной гвардии Барраса, точнее, его коллегу Бонапарта, кому Баррас уступил трудоемкую часть работы, а также приказал разоружить секцию Лепелетье и секцию Французского театра и, наконец, образовал три комиссии для суда над главарями секционеров, хотя почти все они скрылись.

На протяжении еще нескольких дней люди рассказывали друг другу истории, связанные с этим днем, которому было суждено оставить в сердцах парижан столь долгую и кровавую память. Торжественные слова, слетавшие с уст раненых или скорее исходившие от их красноречивых ран в этот великий патриотический день, повторялись и воодушевляли всех. Рассказывали, как жены и дочери депутатов, ставшие сестрами милосердия, трогательно ухаживали за ранеными, привезенными в Конвент, где так называемый зал Побед был превращен в госпиталь.

Не забывали ни о Баррасе, сумевшем столь удачно, с первого взгляда, подобрать себе заместителя; ни о его заместителе, вчера еще безвестном человеке, что внезапно вознесся над всеми, как божество посреди грома и молний.

Сойдя со своего объятого пламенем пьедестала, Бонапарт остался генералом внутренней армии и, чтобы не удаляться от штаба, находившегося на бульваре Капуцинок, где прежде располагалось министерство иностранных дел, поселился в двухкомнатном номере гостиницы «Согласие», на Новой улице Капуцинок.

Здесь же, в одной из комнат, служившей кабинетом, ему доложили о том, что пришел молодой человек, представившийся как Эжен Богарне.

Хотя Бонапарта уже осаждали просители, он еще не проводил среди них строгого отбора.

К тому же имя Эжен Богарне навевало ему лишь приятные воспоминания.

Поэтому он приказал пропустить юношу.

Для тех наших читателей, перед которыми Эжен предстал тремя годами раньше в Страсбуре, нет нужды повторять, что это был изящный и красивый молодой человек; теперь ему было шестнадцать-семнадцать лет.

У него были большие глаза, длинные темные волосы, алые полные губы, белые зубы, аристократические руки и ноги. Последнюю особенность юноши тотчас же подметил генерал, так же как и его приятную застенчивость, неотделимую от смущения первой встречи, застенчивость, столь подобающую юности, особенно когда она оказывается в роли просительницы.

С тех пор как он вошел, Бонапарт смотрел на него с величайшим вниманием, что лишь усугубляло замешательство Эжена.

Неожиданно, точно стряхнув с себя недостойную робость, юноша поднял голову и принял уверенный вид.

— В конце концов, — промолвил он, — я не вижу причины, помешавшей бы мне обратиться к вам с просьбой, честной и благородной одновременно.

— Я слушаю, — сказал Бонапарт.

— Я сын виконта де Богарне.

— Гражданина генерала, — мягко поправил его Бонапарт.

— Гражданина генерала, если вам угодно, или, если тебе угодно, — продолжал юноша, — в том случае, если вы настаиваете на обращении, введенном правительством Республики…

— Я ни на чем не настаиваю, — ответил Бонапарт, — лишь бы слова были четкими и ясными.

— Итак, — продолжал юноша, — я пришел попросить у вас, гражданин генерал, вернуть мне шпагу моего отца, Александра де Богарне, — он был генералом, как и вы. Мне шестнадцать лет, мое военное обучение почти завершено. Теперь настал мой черед послужить родине. Я надеюсь когда-нибудь повесить на пояс шпагу, которую носил мой отец. Вот почему я пришел просить вас об этом.