Мир чудес, стр. 88

Что я должен был делать? Настаивать, чтобы он поднялся ко мне в номер, а там попотчевать его кофе и убедительными доводами. Не очень-то в моем духе, а? Вряд ли этого можно ждать от собрата по волчьей стае, кн?

– И ты позволил ему уйти в таком состоянии?

– Лизл любит поговорить о том, что она называет моим волшебным мировосприятием. Говорит она об этом – просто заслушаешься – что твои «Тысяча и одна ночь». А еще она украшает эти рассуждения всякими красивыми словечками из Шпенглера…

– Фантасмагория и пещера сновидений [213], – сказала Лизл, сделав добрый глоток коньяка. – Только это не Шпенглер, это Карлейль.

– Фантасмагория и пещера сновидений, если тебе угодно, – сказал Магнус, – но (и это весьма существенное «но») в сочетании с ясным и незамутненным пониманием того, что лежит у тебя прямо под носом. Поэтому не обманывать себя, не совершать глупостей, не лезть со своим навязчивым состраданием, а только смиренно ощущать присутствие Великого правосудия и Великого милосердия, если они решат проявить себя. Я не рассуждаю о волшебном мировосприятии – я в этом не разбираюсь. Насколько это касается меня, я просто живу в нем. Я не умею по-другому – такую уж прожил жизнь, а когда я расстилаю ее перед собой (как сделал это теперь), она очень похожа на некий мир чудес. У всего есть удивительная, чудесная сторона, если подумать головой, только для этого нужна твоя собственная голова, а не забитая и не затуманенная недопонятым школьным вздором, или тем дерьмом, что печатают ежедневные газеты, или любой другой дешевкой на потребу почтеннейшей публике. Я стараюсь не судить людей, но если я встречаю врага и он оказывается от меня на расстоянии вытянутой руки, я не прочь дать ему хорошего тумака, просто чтобы проучить его. Как я это сделал с Роли, например. Но я отхожу в сторону, если вершится Великое правосудие…

– Поэтическое правосудие, – сказала Лизл.

– Как тебе больше нравится. Хотя в реальности все это выглядит не очень поэтически – это грубо, жестоко и приносит глубокое удовлетворение. Но не я вершу его. Вершит его что-то другое… что-то, чего я не понимаю – но я чувствую его, служу ему, побаиваюсь его. Иногда наблюдать за ним невыносимо – как, например, когда мой бедный, дорогой старый учитель сэр Джон был повержен в прах собственным тщеславием, а за ним последовала и Миледи, хотя, думаю, она-то знала, в чем истина. Но часть славы и ужас нашей жизни в том и состоит, что в определенный день мы получаем все сполна. Каждый получает свою меру шишек и славословия, и проходит некоторое время, прежде чем все это уляжется после его смерти.

И вот мне стало абсолютно ясно, что Великое правосудие назвало имя Боя Стонтона. Неужели я должен был удерживать твоего дружка?

А если уж быть откровенным, то с какой стати? Ты, Данни, помнишь, что было сказано в твоей комнате в тот вечер? Ты же историк – ты должен помнить все важное. Что я сказал Бою, когда он предложил меня подвезти?

Я не помнил. В тот вечер я так разнервничался, вспоминая Мэри Демпстер, что был не в состоянии обращать внимание на мелкую болтовню.

– Не помнишь? А я помню. Я сказал: «Судя по тому, что рассказал Рамзи, вы мой должник: с вас причитается за восемьдесят дней в раю – я уж не говорю о всяких мелочах. Но если подвезете меня до отеля, будем квиты».

– Восемьдесят дней в раю?

– Я родился за восемьдесят дней до срока. Бедный маленький Пол. Люди в наши времена не очень-то благосклонны к недоноскам. От этих маленьких уродцев одни хлопоты. В ведро его помойное, куда подальше. Вот только знает ли кто, что они сами при этом чувствуют. Лизл – очень тонкий психолог, и она считает, что нам так хорошо в материнском чреве. В тепле, в безопасности – покачивайся себе легонько в прекрасном свете пещеры. Возможно, это лучшая часть жизни человека, если только после смерти нас не ждет что-то еще более великолепное. А почему бы и нет? Самый ранний период жизни – все гуманитарные движения, все государства, желающие обеспечить благоденствие своих граждан, без всякой надежды на успех стремятся к нему. А Бой Стонтон одним подленьким движением лишил меня восьмидесяти дней необыкновенного счастья. Так неужели же я должен был скорбеть об окончании его жизни, когда он так бесцеремонно обошелся с началом моей?

– Магнус, но это ужасно несправедливо.

– В понимании справедливости этого мира – может быть. Но как насчет Высшей справедливости?

– Понимаю. Да, теперь я понимаю. Значит, ты позволил ему… «dree his weird» [214]?

– Ты и в самом деле стареешь, Данни. Начинаешь черпать выражения из времен своего шотландского детства. Но ты попал в точку. Да, я позволил ему «dree his weird».

– Теперь я понимаю, – сказал я, – объяснить это полиции было бы затруднительно.

Лизл рассмеялась и швырнула свой пустой стакан из-под бренди в дальнюю стену, на которой образовалась вмятина на кругленькую сумму.

2

– Рамзи.

– Лизл! Спасибо, что пришла.

– Магнус дрыхнет без задних ног. Но я о тебе волнуюсь. Надеюсь, ты не принял это слишком близко к сердцу – его предположение, что ты в значительной мере виновен в смерти Стонтона.

– Нет-нет. Я не прятал голову в песок и проглотил это еще до того, как присоединился к вам в Швейцарии. Точнее, когда приходил в себя после инфаркта. В таком старом кальвинисте, как я, голос совести всегда начинал говорить задолго до того, как раздавались голоса обвинителей во плоти.

– Рада это слышать. То есть рада, что ты не скорбишь и не волнуешься.

– Бой умер, как и жил – решительно и отважно, но без особого воображения. Он хорошо умел скрывать свое своенравие, в котором нередко проявлялся злобный характер. Камень в снежке, камень во рту трупа – все время какой-нибудь подвох.

– Ты думаешь, он утащил этот камень тебе назло?

– Безусловно. Магнус считает, что я хранил этот камень по злобе, и наверно, в какой-то мере он прав. Но еще я хранил его и для того, чтобы он постоянно напоминал мне о том, каковы могут быть последствия одного-единственного поступка. Вполне могло выясниться, что камень, который найдут у него во рту, я использовал как пресс-папье, но даже если нет – он прекрасно понимал, что я так или иначе узнаю об этой находке, и вот Бой решил, что точку в нашем споре длиною в жизнь должен поставить он.

– Какой наглый тип!

– Да нет. Но с теми, кто жизнерадостен, улыбчив, и в особенности с теми, кто всегда кажется молодым, нужно держать ухо востро.

– Ты завидуешь, Рамзи. Ах, ты, побитое жизнью ископаемое.

– Без зависти, может, и не обошлось, но принцип от этого не меняется.

– А что ты там кропаешь на первоклассной «савойской» бумаге?

– Это заметки для работы, которую я задумал. Опять же о Магнусе. Знаешь, он сказал мне, что как-то раз дьявол решительно вмешался в его жизнь.

– Он любит такие заявления, и я уверена, он говорит правду. Но жизнь – это последовательность чьих-то решительных вмешательств. Магнус, например, вмешался в мою жизнь и осветил ее как раз в то время, когда я нуждалась в понимающем друге даже больше, чем в любовнике. И послал его ко мне отнюдь не дьявол.

– Почему это должен быть дьявол? Бог хочет вмешиваться в то, что происходит на земле, а делать он это может только руками людей. Я думаю, и дьявол находится в таком же затруднительном положении. Было бы странно, если бы дьявол использовал Магнуса только в тот раз. И Бог тоже. Да, конечно же, и Бог тоже. Когда эта парочка хватает нас за фалды, наступает момент истины, момент выбора – ведь оба говорят с нами так безапелляционно, что разобраться, кому из них принадлежат какие слова, довольно затруднительно. Если есть выбор, то всегда имеются две возможности.

– Так вот, значит, что ты записываешь? И ты надеешься распутать этот клубок? Какое тщеславие!

– Я ничего не рассчитываю распутать. Но я составляю документ. Я тебе об этом много раз говорил. Когда никого из нас уже не будет – и тебя, дорогая Лизл, хотя ты младшая из нас, и Магнуса, – может быть, кто-то сумеет доказать свою гипотезу с помощью «Рамзи говорит…»

вернуться

213

Фантасмагория и пещера сновидений – выражение из труда английского публициста и философа Томаса Карлейля (1795—1881) «Сартор Ресартус: Жизнь и мнения Герра Тойфельсдрока» (1836).

вернуться

214

Нести его крест (шотландский диалект английского).