Северная столица, стр. 12

IX

Волково кладбище было обычным местом дуэлей. Четверо недавних выпускников Лицея гуськом плелись вдоль кладбищенской ограды.

– Долго еще? – недовольно сказал Корф. Под казенной шинелью он нес ящик с дуэльными пистолетами. – Балаган какой-то! – Он клял себя за то, что согласился на роль секунданта Кюхельбекера.

– En-avant, вперед! – командовал Пущин.

За оградой виднелись часовенки, надгробья, кресты. Вороны с карканьем кружились в воздухе. Свернули направо, где кладбище смыкалось с полем. Ноги проваливались в снежной целине.

– Балаган какой-то… – недовольно бормотал Корф. Когда он злился, лицо его неожиданно грубело.

– En-avant! – Жизнерадостный Жанно, как и некогда в Лицее, всеми руководил.

Кюхельбекер оглянулся на оставленную позади, у дороги, карету. Неужели он и впрямь думал, что кого-нибудь отсюда увезут раненым или мертвым?

– Посмотрите, – указал Пушкин на вырытый среди поля котлован. – Могила для Кюхеля готова…

Эта шутка, конечно же неуместная, сразу привела Кюхельбекера в ярость! Он тяжело задышал, принялся кусать губы, даже заскрипел зубами.

– Долго еще топтаться в снегу? – нетерпеливо вскричал Корф.

– Снег похож на саван, не правда ли, Вилли? – снова пошутил Пушкин.

И в выпуклых глазах Кюхельбекера вспыхнуло бешенство.

Впереди тянулся лесок, а перед ним виднелись деревенские риги. Кладбищенская ограда окончилась. Не здесь ли стрелялись Завадовский и Шереметев?

– Прекрасное место, – сказал Пущин.

Они стояли перед ямой, вырытой для склепа.

Но когда Пущин и Корф на дне обширной ямы принялись отмеривать площадку, Кюхельбекер остановил их.

– Не так-таки, – сказал он хриплым голосом. Они не соблюдали правил, а он знал наизусть французский дуэльный кодекс…

Чем мрачнее держался Кюхельбекер, тем больше веселился Пушкин. И Путина подмывало ня тпутки. Но Корф считал нужным держаться строго.

– Если здесь балаган – мне нечего делать, – повторял он.

Стены ямы до середины были покрыты диким камнем, в стороне валялись гипсовые плачущие гении.

Секунданты осмотрели кремни и принялись сыпать на полку порох.

– Не так-таки! – опять остановил их Кюхельбекер. – Порох полагалось сначала отмерить.

– Вилли ни за что не попадет, – сказал Пушкин. – Будет целиться в меня, а попадет…

– В секунданта…

– В ворону…

– Я стану за камень.

– Перестаньте! – взвизгнул Кюхельбекер. Пушкин выстрелил в воздух.

– Стреляйте!..

– Он попадет в себя!..

– Мы его здесь похороним…

– Бегите!..

– Сходитесь!..

– Спасайтесь от Бекелькюхера!.. Это походило на лицейские проказы.

Челюсть у Кюхельбекера тряслась. Он неестественно вскинул голову. Прогремел выстрел – и пуля унесла с собой гнев доброго Вильгельма. Зарыдав, он бросился к Пушкину – душить его в объятиях.

…Потом приятели сидели в ресторации – первой попавшейся при въезде в город – и праздновали примирение. Кюхельбекер, сразу опьянев от вина, громко исповедовался:

– Я знал, на него не поднимется рука!.. Но я сам хотел умереть… – Он через стол тянулся к Пушкину, чтобы снова обнять его.

Но уже забыли о дуэли, говорили о Лицее, о лицеистах. Кто где? Где Малиновский? Малиновский в Финляндском полку. Где Матюшкин? Матюшкин на шлюпе «Камчатка» путешествует вокруг света. Где Дельвиг? Дельвиг на Украине у своего отца, генерал-майора… А Горчаков готовится уехать за границу. А Брольо? Уехал во Францию!.. Боже мой, неужели Брольо навсегда уехал, неужели не удастся больше свидеться с Брольо!..

Но Кюхельбекер все мучился и клял себя.

– Des Geschehene kann man nicht ungeschehen machen [21], – так говорил мне наш дорогой директор Егор Антонович… Он говорил; Вильгельм, в твоей голове – dummer Streiche! [22] – Кюхельбекер кулаком ударил себя по голове. – Да, да, dummer Streiche!

Лицейское братство уже понесло потерю. Умер Ржевский – вступил в армию, в Изюмский гусарский полк, и скончался от гнилой горячки, Ржевский немыслимый тупица, которого Илличевский рисовал всегда с ослиной головой… Кстати, а где Олесенька Илличевский? Он в Сибири, в Томске, у своего отца, генерал-губернатора. А Бакунин? Он в гвардейском Семеновском полку. А Данзас? Он поступил в Инженерный корпус…

Кюхельбекер, простерев руку над столом, декламировал элегию:

Брат души моей! Затерян в толпе равнодушной, Твой Вильгельм одинок в мутной столице сует…

Корф, потеряв терпение, подхватил его под руку и повлек к двери.

– Каждый день прикасайтесь к Гомеру! – кричал Кюхельбекер. – Гомер при жизни страдал! – Он гово-

рил о Гомере или о себе? – Теперь семь городов оспаривают честь быть его родиной…

Вслед за ними отправились и Пушкин с Пущиным.

– Ты знаешь меня, – убеждал Пушкин; по установившейся привычке он говорил с Пущиным, как младший со старшим. – И можешь снисходительно отнестись к моим промахам… Ты знаешь, как я мыслю!..

Он испытывал радостное волнение. Потому что настал момент, которого он уже давно ожидал. Сейчас сбудется его мечта! Потому что конечно же, если его первый друг, его Жанно, вступил в общество, он и его поведет вслед за собой… Иначе быть не могло!.. Вот так же, как сейчас, они когда-то, рука об руку, бродили по аллеям царскосельских парков…

Но Пущин ответил уклончиво. Собственно, о каком обществе идет речь?

Сказывалась долгая разлука. Последние месяцы они редко виделись – и теперь будто что-то легло между ними. На Пущине был новенький, с иголочки, мундир гвардейского конно-артиллерийского полка – чикчиры с широкими, яркими лампасами, сапоги со шпорами.

Зачем Жанно делает непроницаемое лицо? Уж от него-то, Пушкина, он все равно ничего не скроет…

Когда они расставались, Пушкин испытал боль. Боже мой, его не хотели понять! Даже первый друг не хотел понять вполне. Впрочем, они условились вскоре опять увидеться.

X

И через несколько дней он подошел к старинному, массивному зданию, принадлежащему знаменитому адмиралу, деду Пущина.

– Как же-с, дома, занимаются в кабинете-с… – приветливо встретил его дядька Алексей – чем-то очень похожий на дядьку Никиту: такой же неторопливый, внешне сумрачный, и в таких же рубахе и портах. Пушкина он знал с лицейской поры.

Дядька повел гостя по пустым, будто не жилым, апартаментам, к той комнате, которая прежде служила Пущину детской, а теперь превращена была в кабинет прапорщика-конногвардейца.

У обоих друзей губы неодолимо расползлись в улыбку, когда они увидели друг друга. Пущин еще сидел за письменным столом, Пушкин еще стоял у порога, а какая-то искра пронеслась от одного к другому – и что-то, понятное только им одним, сомкнулось…

…Как вообще могло случиться, что их дороги не полностью совпали?.. Пущин был частым гостем в «Священной артели», а Пушкину ученые рассуждения и строгие правила казались докучными… Пущин в гвардейском образцовом батальоне учился фрунту, сдавал экзамены и вот произведен в прапорщики конно-артиллерийского полка, а Пушкин летом ездил со всей семьей в деревню, служил в Иностранной коллегии, и в Петербурге они почти не виделись…

И они сразу же принялись вспоминать прощание в Лицее: Пушкин уезжал из Царского Села – помнишь? – Пущин, больной, оставался на попечении доктора Петеля – помнишь? – Пушкин пришел навестить друга, а стихи, помнишь?

Вот здесь лежит больной студент; Его судьба неумолима. Несите прочь медикамент: Болезнь любви неизлечима!..

Потом Пушкин сидел в удобном глубоком кресле, а Пущин, расхаживая по комнате, по ворсистому ковру, поглядывал на своего друга – тот выглядел удивительно утонченным, удивительно аристократичным и изящным – весь, от странно изменчивого лица, до узкого носка туфли… Пущин восхищался своим другом. Какое великолепное существо! Полнота ощущений была в каждом его жесте, в блеске голубых глаз с выпуклыми белками, в трепете ноздрей, в движениях припухших губ. Удивительное существо!.. Его веселье, его беззаботность – Пущин знал – лишь первый пласт, а за ним сколько еще пластов: грусть, страсть, – и новый пласт, склонность к размышлению, умение воспарить над всем земным, умение взглящть на все со стороны, – и новые пласты: он был наполнен, набит, нафарширован от пят до головы поэзией.

вернуться

21

То, что свершилось, не сделаете не совершившимся (нем.)

вернуться

22

Глупые выходки (нем.)