Белые одежды, стр. 47

Потом перевернул страницу и, продолжая читать, он вдруг проныл:

— А для чего ты меня изучаешь? А?

— Думаю, даст он мне докторскую степень или нет.

— Ты еще сомневаешься, дурачок?

Отложив план, он растянулся на койке Федора Ивановича.

— Не возражаешь? Пусть батькины кости немножко понежатся. Люблю после бани. Так он, наконец, проговори-и-ился! Доктора хочет!

— Кассиан Дамианович! Плох тот солдат...

— В генералы хочется? — академик, закрыв глаза, одобрительно кивнул несколько раз. Хрустя суставами, потянулся. Задумался. Ему хотелось поговорить. — Так ты живой человек, я вижу! Это хорошо. По крайней мере, я тебя начал понимать. Слава богу, на место все стало. Конечно, я тебе скажу, мысль о своем месте в обществе посещает иногда и, можно сказать, нередко, даже головы гениев. Карьеризм, Федя, свойство всей мыслящей материи. У одного карьеризм — в приобретении вещей. А у ученого... Ученый тоже стремится. У ученого, у государственного деятеля высший карьеризм. Рвение приобретателя — ничто. И некрасиво и мелко. Ученый приобретает умы. Вон я сколько их приобрел. Среди них есть очень большие люди. Не будем по именам, ты знаешь... Кто меня хочет оспаривать... Или подсиживать... того я сейчас же переведу в идеологическую плоскость и отдам в распоряжение умов, которые я приобрел. И они его чувствительно — как я скажу — посекут. Хочешь не хочешь, а это приходится учитывать. Это я тебе отвечаю на твою юношескую, сынок, дерзость. Библия говорит: учи сына жезлом... Аш-ш-ш, ты! Мушками он интересуется! Экзаменовать старика надумал! Зачем тебе? Смирися, гордый человек! Прежде чем командовать, научись подчиняться. Охоться во второстепенных угодьях, которые я тебе отвел. Я тебя оттуда не шугну. Даже, как видишь, помогаю. Загоняю тебя в доктора, дурачка. А ты не упирайся, иди. Там хорошо. И попробуй стать, как я. А потом сделаю и наследником. Будешь моих оленей гонять...

— Кассиан Дамианович! Мне кажется, вы все это говорите кому-то другому. Может быть, этому схоласту Троллейбусу. Но я! Что же мне — о шариках, о препарате молчать надо было?

— Это ты правильно сигнализировал. А вот почему ты Троллейбусом назвал... Механизатора этого... Я теперь не смогу, буду все время думать. Знаешь, как тяжело... Побыл бы на моем месте. Один же за другим — так и отходят. Все туда, туда. К мушкам. А оттуда только дураки, мелочь... Ты первый с головой, кого мне удалось удержать около себя. За это и я не останусь в долгу. Хоть и колеблешься иногда. Флюктуируешь. Я вижу, все вижу...

Он уставился на Федора Ивановича глазами, полными муки.

— Скажи лучше прямо: могу я еще опираться на тебя, сынок? Ведь борьба, борьба! Не подведешь старика? Я ж тебе так верю...

— Можете опираться больше, чем опирались всегда, — твердо отчеканил Федор Иванович и долго смотрел в глаза академика, выдерживая его исследующий душу взгляд.

Вторая часть

- I -

В начале января у Федора Ивановича был странный разговор по телефону с академиком Рядно. Кассиан Дамианович позвонил рано утром прямо из своей московской квартиры: ему внезапно пришла в голову хорошая думка.

— Слушай, Федя, ну что это у нас все война и война. Давай же вступим с ним в переговоры. Устроим на часок перемирие, а? Он работает над картошкой, так и мы ж над картошкой! А почему не вместе? Разве мы не для социализма? Ты подъедь к Троллейбусу, ты ж это умеешь — подъезжать...

— К схоласту? — спросил Федор Иванович, чуя в словах академика какую-то новую игру.

— Подожди-и, — нетерпеливо проныл Рядно. — Я тебе дело предлагаю. Слушай, поговори с ним, я знаю, он способен вести переговоры. Ему ж наверняка что-нибудь надо. Зарплаты ж у него нет...

— Так у нас ведь с вами программа...

— Ты не притворяйся, ты все уже понял. Программу делай, а тактику не забывай. Он должен клюнуть и клюнет. Пусть назовет свою цену, что ему надо. Нет человека, который не клюнет. Он будет ломаться, у него в руках сила, он владеет материалами, навезли ему из-за границы дружки. Попрятал... Пусть ломается, а ты меняй наживку, подбирай. Соглашайся на все, открой пар полностью. Ты чего молчишь? Дурачок, это ж не значит, что мы так все ему и дадим. Он сейчас сидит, во все стороны оглядывается, перепрятывает свое сокровище. Надо вывести его из этого состояния.

— Кассиан Дамианович, мы с вами действительно, хоть и в разных местах находимся... Я об этих материалах все время думаю.

— Так ты ж не думай, а делай! А батько будет думать.

— Лапу мы и так наложили. Все материалы у нас...

— Ой, сынок, не все. Ну что ты говоришь... Тьфу, мне даже не хочется слушать. Ревизию разве не ты делал? — он опять противно, болезненно заныл. — Ну что, ну что ты в самом деле? Забыл?

— Не забыл. Помню.

— Вот то-то. Они помолчали.

— Надевай сейчас мой полуперденчик... Извини, теперь он твой... И отправляйся к нему. Привет передай. Скажи, мой старик раскололся, поднимает белый флаг и выслал меня парламентером.

И Федор Иванович надел этот пахнущий бараном новый черный полуперденчик с толстым черным воротником и с красно-ржавым, как жареная капуста, дико-лохматым хутром, как академик называл мех подкладки, надел еще подаренную академиком черную курчавую ушанку и отправился к Стригалеву.

Иван Ильич был дома. Встретив его, сейчас же вернулся за свой стол и продолжил давно начатое дело — стал пересыпать картофельные семена из одного пакетика в другой и писать на пакетиках сложные формулы известного только ему шифра. Слушая новость, таращил время от времени глаза и наклонял лохматую голову.

— Я думаю, Федор Иванович, вы должны ему сказать, что я сказал вам, чтобы вы сказали ему... — тут он угрюмо усмехнулся. — Чтобы вы сказали ему... Будто это я вас уполномочил так сказать, что меня нет дома, застать нельзя. Но что на самом-то деле эта сволочь Троллейбус сидел в своей хате и упаковывал какие-то клубни и семена. Без сомнения, для того чтобы отправить их в надежное место.

Федор Иванович согласился с таким ответом.

— Будем сами делать первые ходы, — сказал он. — Так вернее.

И когда на следующее утро академик опять позвонил, старику так и было доложено: «Он сказал мне, чтобы я сказал вам...» — и так далее.

— Никуда он не пошлет их, сейчас мороз, — неуверенно проговорил Кассиан Дамианович после длительного раздумья.

— У нас ноль градусов, — заметил Федор Иванович. — Троллейбус перекладывал клубни паклей, целая гора лежала на полу. Если не далеко посылать, могут и не замерзнуть.

— Пыль, пыль он пускает! — в отчаянии закричал академик. Потом надолго умолк. Федор Иванович даже подумал, что Москва отключилась. Но нет, она не отключилась — размышляла. — Ты так считаешь? — проныл старик. — Л-ладно...

И повесил трубку. И ни слова на прощание. Ни одной шутки. Решил что-то важное для себя.

С тех пор — уже целых два месяца — он не давал о себе знать. И Федор Иванович забыл об этом разговоре. Чего ни в коем случае нельзя было допускать, потому что могущественные люди вот так произносят свое «л-ладно» не зря. И притом редко. И стараются при посторонних не допускать подобных неуправляемых движений, выдающих дурные намерения.

Уже шел март. Уже начались — одна за другой — яркие оттепели. Жизнь Федора Ивановича текла, как течет хроническая болезнь. В основном, вся его работа была в учхозе — он вместе с Ходеряхиным и Красновым, с Еленой Владимировной и аспирантами раскладывал клубни по ящикам — для светового проращивания, набивал горшки землей, высевал в чашки Петри легкие, как чешуя, картофельные семена. При этом только у него одного в груди постоянно щекотало чувство риска, большой, опасной игры.

Он появлялся за спиной то одного, то другого из работающих, и его рука неожиданно протягивалась к ящику или к чашке Петри, похожей на дешевую стеклянную сахарницу с крышкой, и бесшумно вносила поправки. «Вот так будет лучше, вы не находите?» Шамковой среди них уже не было. Она перешла к Анне Богумиловне Побияхо, занималась вместе с нею злаками.