Варяги и ворюги, стр. 2

Он где-то прочел, что в далекой России, которую великий президент Рейган назвал в свое время империей зла, ускоренными темпами развиваются демократические процессы и светлые силы свободы одерживают победу за победой над мрачным наследием прошлого. А где же должен быть истинный борец за права человека, как не на переднем крае этой самой борьбы?

Тут надо вот о чем сказать. Папа Адольф хоть и вполне искренне боролся за свободу, но предпочитал делать это на расстоянии. Чтобы издать «Черную Книгу», вовсе не обязательно лезть под советские танки на площадях Будапешта. Да и разоблачать безобразия диктатора Дювалье как-то сподручнее на приличном от его головорезов расстоянии. Поэтому первоначально идея Адриана его не обрадовала. А потом он поразмыслил и неожиданно согласился. Совсем не потому, что пересмотрел тактику защиты прав человека. А потому, что был у папы Адольфа в России некий неоформленный интерес, уже несколько лет не дававший ему спать спокойно. Интерес этот требовал, чтобы на месте оказался надежный человек, разузнал все, а при необходимости и предпринял соответствующие шаги. Под прикрытием фонда защиты свободомыслия очень даже может получиться.

Про интерес этот папа Адольф сыну решил до поры не говорить, но благословение на поездку дал.

Адриан выключил компьютер и стал собираться в дорогу.

Глава 2

Чем нехороша Караганда

Вам никогда не приходило в голову задуматься над тем, что же, на самом деле, помнят дети. Это очень непростой вопрос. Попробуйте-ка вернуть воспоминания, которые были у вас года эдак в два… три… четыре… Что можно помнить в три года? Мокрую постель, за что уже бывает смертельно стыдно. Узловатые корни сосен под ногами, противный писк комаров, врезающиеся веревки гамака, набитую шишку, теплые руки матери, запах ее подушки, когда просыпаешься после непонятного ночного кошмара. Но это не все. Есть что-то, о чем пытаешься спросить у взрослых, не научившись еще как следует выговаривать слова, а взрослые не понимают и отправляют тебя поиграть в мяч или же снисходительно ставят на место раскатившиеся по полянке кегли, запускают в правильном направлении желтый деревянный шар и, ласково проведя по голове, возвращаются к своим взрослым разговорам, к пиву или клубнике, поглощаемой с топленым молоком, от которого тошнит хуже, чем от пенок. И ты остаешься один, и вопрос повисает в воздухе, а потом уходит куда-то далеко и уже не возвращается обратно, и ты теряешь что-то тайное, невероятно ценное, что живет на свете только благодаря тебе и только до тех пор, пока ты это помнишь.

Взрослые тоже это теряют, потому что они заняты своими взрослыми делами, и копошащаяся у их ног детская жизнь воспринимается ими как их далекое будущее, а вовсе не как их прошлое.

Сейчас попытаюсь объяснить, что я имею в виду.

Есть один вопрос, который я в свое время пробовал задать родителям. Ответа я, понятное дело, практически не получил и забыл бы про вопрос, как забыл про многое другое, если бы в ту ночь мама не взяла меня к себе в постель, потому что мне привиделась во сне очередная мохнатая гадость на перепончатых лапах. Я не успел уснуть до того, как прибежала разбуженная шумом бабушка, но лежал тихо и слышал, как они переговариваются шепотом.

Вопрос был странный. Уже несколько дней я видел картинку — будто я стою на лестнице у заляпанного чем-то белым окна и мну в руке что-то зеленое, неприятно пахнущее и мягкое, прилипающее к пальцам. А рядом — я это чувствовал, но не видел — стоит какая-то тетя и говорит мне: «Это лепин, лепин, тебе нравится?»

— Что такое лепин? — спрашивал я у мамы за ужином, языком выталкивая изо рта противную манную кашу. — Что такое лепин?

— Глупость какая, — отвечала мне мама, возвращая кашу на место. — Ешь, как следует.

Но я не унимался. Я пытался рассказать маме про замазанное краской окно, про темную лестницу, про тетю и про странный запах, я помнил все это и хотел услышать ответ, но получал лишь ложку с комковатой белой массой, которая скапливалась у меня во рту и от которой меня в конце концов стошнило, после чего я был отправлен спать. Вот тогда-то мне и приснилось мохнатое на лапах.

— Ты ему чаю на ночь дала? — строго спросила бабушка. — С сахаром? Или так и отправила?

— Ты ведь знаешь, — ответила мама, поправляя сползшее с моего плеча одеяло. — После шести часов мы ему пить не даем. Чего ж спрашиваешь?

Бабушка молча постояла рядом, и я видел сквозь ресницы, как она перебирает темными потрескавшимися от копания в земле пальцами перед ночной рубашки.

— Хоть бы поговорила с ним о чем, — сказала она наконец. — Или ты думаешь, что самое главное — это покормить? О чем он тебя спрашивал, пока ты ему ложку пихала?

— Господи! — Мама перестала меня укутывать и залезла под одеяло. — Иди спать наконец! Очередное словечко придумал. Спрашивал, что такое лепин. Откуда я знаю!

Я вдруг перестал видеть бабушку. Наверное, она села к нам с мамой на кровать, потому что кровать нагнулась и заскрипела.

— Как ты сказала? — спросила бабушка странным и не своим голосом. — Как? Лепин?

— Лепин, лепин, — ответила мама, просовывая левую руку под подушку и подтягивая меня к себе. — А что?

— А ты не помнишь?

Наверное, мама вспомнила, потому что перестала меня обнимать и поднялась на локте.

— Тетя Надя?

— Да, — сказала бабушка. — Тетя Надя. Она же тебе первую коробку пластилина подарила. И учила лепить, тогда, в Караганде… Помнишь, как ты его называла лепином? Зачем ты ребенку про это рассказываешь? Хочешь, чтобы вся улица знала?

Потом они долго говорили шепотом, мама вроде бы оправдывалась в чем-то, я устал слушать и заснул, а проснулся, когда мамы рядом уже не было. Солнце вовсю горело на дощатой стене, пробив себе путь сквозь кружевные занавески. Историю про неизвестную мне тетю Надю, обучавшую когда-то маму обращаться с пластилином, я благополучно забыл и только через несколько лет вспомнил при случайных обстоятельствах.

Наша большая и дружная семья всегда собиралась по праздникам. На Первое мая, на Седьмое ноября, само собой — на Новый год. Происходило это всегда у нас, в большой комнате, под круглым зеркалом в деревянной позолоченной раме, которое отец вывез из капитулировавшей Германии вместе с набором ножей и вилок и никогда на моей памяти не работавшим пылесосом известной фирмы «Мерседес». Я сидел за столом вместе со взрослыми, с нетерпением ожидая, когда отец кивнет в мою сторону и мне можно будет развести несколько капель вина с загадочным названием «Прикумское» в стакане с водой. Отец же, выждав минуту, доставал из буфета бутылку с синей этикеткой и темной жидкостью, придирчиво изучал этикетку, смотрел жидкость на свет, потом ставил бутылку на стол и торжественно провозглашал:

— Коньяк азебирджанский. Четыре звездочки.

Все с пониманием замирали, хотя коньяк, кроме отца и его брата дяди Бори, никто не пил. Мамины кузены предпочитали водку. За столом произносились тосты, рассказывались, с осторожной оглядкой в мою сторону, анекдоты, ближе к концу вечера начинались разговоры о политике. Обычно их заводил дядя Леша, двоюродный брат мамы.

Теперь мне было бы чрезвычайно интересно восстановить хронологическую последовательность этих разговоров. Я думаю, что самые первые мои воспоминания о них относятся примерно к пятьдесят первому — пятьдесят второму годам. Позже разговоры стали более громкими, я впервые услышал фамилию Маленкова. А еще через год-два дядя Леша, белый от водки и ярости, кричал отцу:

— За что мать моя, Надежда Тимофеевна, безвинно погибла? За что? Сколько еще косточек по Караганде разбросано?

Мне сейчас трудно вспомнить, с чего это дядя Леша всегда привязывался к отцу и почему именно отец должен был отвечать за разбросанные по Караганде косточки. Но слово «Караганда» вдруг оживило старую детскую картинку, я вспомнил мамину подушку, странное слово «лепин» и бабушкины слова про тетю Надю, подарившую маме коробку пластилина.