Лестничная площадка, стр. 22

У нее были точно такие же печальные умоляющие глаза. Клауди. Они и встретились-то всего три или четыре раза. Был февраль, в ту зиму пронизывающий и промозглый, была пустота и тоска, было нелепое аномальное желание чувствовать рядом Кого-то, все равно кого, хотя бы Ингу, с которой месяц назад удалось более или менее безболезненно расстаться. Помнится, он даже позвонил ей тогда, услышал голос Энн, соседки по комнате, и повесил трубку. А потом где-то на бессмысленной городской вечеринке к нему подсела эта девица, большая, слишком накрашенная, курящая, совершенно не в его вкусе. Клауди. Случайность, как и все остальное. Вечеринка закончилась, надо было возвращаться домой, и он вдруг совершенно отчетливо представил себе, как из глубины темной комнаты отрывисто и одиноко чирикнет канарейка. Он заглянул в круглые, глупые, тогда еще не печальные глаза и понял, что спастись очень просто, что надо только сказать ей: пойдем со мной.

Всего три или четыре раза. Когда она ему позвонила, захлебываясь слезами, он минуты две не мог узнать голоса. А потом все равно не мог ничего понять, рассердился, бросил: «Приезжай» и повесил трубку. Через полчаса Клауди приехала.

Да, точно такие же глаза, огромные влажные глаза печальной коровы. Он смотрел на нее, большую, рыдающую, некрасивую, бормочущую что-то бессвязное про деньги и врача, и откуда-то изнутри поднималась необоримая щемящая жалость. Случайное, непонятное, но всесильное чувство к этой почти незнакомой женщине. К ее несчастным коровьим глазам. К ее детскому плачу. Наверное, и к себе самому.

В конце концов, это тоже был закон жизни, независимый от города и его калейдоскопных случайностей. Он был мужчина, он должен был на ней жениться, и он это сделал. Какое-то время он даже был спокоен, чтобы не сказать счастлив. Все решилось само собой, как, собственно, и должно быть, ему не пришлось лавировать в водовороте бесчисленных, все время меняющихся жизненных вариантов. От Клауди, ленивой, глупой и беременной, тоже ничего не требовалось, она должна была просто быть, существовать в своей жизненной нише. Но она этого не понимала. Она тоже была порождением города, и далеко не самым лучшим.

Крис потрепал корову между рогами. Сейчас тебя подоят, глупая, потерпи, не смотри так. Эта нездоровая жалость к таким вот существам, откуда она взялась в нем? Жалость, чуть было не погубившая, чуть не подрубившая под корень всю его жизнь Если бы не она, городу не удалось бы настолько опутать его паутиной случайностей, полностью завладеть его душой. Клауди, непрестанно таскавшая его на идиотские прокуренные вечеринки, знакомившая с тупыми ограниченными людьми. Постоянно требовавшая все новых пестрых вульгарных шмоток и приторных духов, от запаха которых его мутило, а потом, где-то на седьмом месяце, внезапно охладевшая ко всему этому и целыми днями бродившая соспутанными жирными волосами в застиранном халате. Гоготавшая над непристойными анекдотами в желтой газетенке, отбиравшая у мужа скучную, на еевзгляд, книгу. Всегда лучше самого Криса осведомленная, чем он должен в данный момент заниматься. Немедленно начинавшая плакать по самому ничтожному поводу, а потом поднимавшая свои несчастные коровьи глаза…

Жалость. Но он уже устал от жалости.

«Мне сегодня негде ночевать, Крис. Так что я ночую у тебя… Или ты выставишь меня на лестницу?»

И надо было выставить, надо было хлопнуть дверью, надо было крикнуть в гулкий простор лестничной площадки: оставьте же меня наконец в покое, как вы мне все осточертели, вы, с вашими постоянно мокрыми умоляющими взглядами, бедные, Сиротливые, требующие жалости! Совершенно ненужные, потому что случайные. Крикнуть, выставить за дверь, вон из своей жизни!..

А собственно, он ведь так и сделал. То есть он вышел за дверь сам — но попал за ту единственную, нужную дверь…

Теперь все будет по-другому.

Крис улыбнулся в глубину хлева поблескивающим коровьим и козьим глазам, шире отворил скрипучую дверь и вышел на воздух. Обдало свежестью и прохладой уже почти настоящего утра. Дворовая брусчатка тускло мерцала после дождя, вокруг старого вяза концентрическими кругами рассеивались желтые листья.

А на пороге стояла бабушка с пустыми ведрами в руках.

— Крис!

Она не бросилась его обнимать, потому что он с детства не любил лишних прикосновений, и она это знала. Крис, ускоряя широкие шаги, сам подошел и крепко обнял ее. Бабушка… Он даже не знал, сколько ей лет. Она была всегда, и она совсем-совсем не изменилась. Но Крис почувствовал кожей спины, как мелко подрагивают ее сцепленные там пальцы, и мысленно поклялся, что она больше никогда в жизни не пойдет сама на скважину за водой. Он вернулся. Он теперь будет делать все, что нужно.

— Как твоя жена? — спросила бабушка чуть позже. Крис только поморщился, прикусил изнутри губы и попросил:

— Не надо об этом, хорошо?

Бабушка кивнула. Чуть отстранившись, она вглядывалась в его лицо своими маленькими, тонущими в мелких морщинках глазами. Никогда в жизни она не спросит больше его о Клауди, разве что Крис когда-нибудь сам заговорит о ней И вообще, бабушка уже каким-то образом уловила, поняла, что его не нужно расспрашивать ни о чем. Ни сейчас, ни после. Только одно, последнее, чего она никак не могла не знать:

— Ты надолго приехал, Крис?

Навсегда. Слишком сильное, слишком ко многому обязывающее слово. И он ответил:

— Да, очень надолго.

ГЛАВА XII

Дверь была ярко-зеленая, с бело-синим орнаментом из стилизованных волн по верхнему краю. Когда Грег с размаху налетел на нее растопыренными ладонями, он почувствовал под пальцами солнечное тепло, даже жар разогретого металла. А ручка была вся в пупырышках от свеженаложен-ной, еще чуть мягкой густой краски Грег рванул ее на себя, но надо было, сообразил он секундой позже, наоборот — от себя и вниз…

— Черт, аккуратнее, Грег!

Эд, скривившись, держался за плечо — Грег основательно заехал в него дверью. За которой практически не было свободного пространства, только маленький квадратный пятачок полтора на полтора метра. Но слева и впереди сверкал узкий проход, и Грег бросился было туда.

Эд удержал его за пояс халата.

— Да ну тебя, Грег, там же мужик переодевается. Я сейчас тоже сунулся, а он в трусах в цветочек, вот умора!

И только тут Грег почувствовал солнце. Перекаленное, ослепительное солнце, оно не могло быть где-то кроме как прямо над головой, жаркое и палящее, их с Эдом тени свободно помещались на полу квадратного пятачка. Грег запрокинул голову и не успел сощуриться, из глаз не то что выступили — брызнули слезы. Но он все-таки увидел вверху яркое-яркое синее небо.

— Это переодевалка на пляже, — озвучил его догадку Эд, — там с другой стороны тоже есть выход. Кажется, тот мужик уже все, пошли.

Они разом протиснулись через узкий проход в кабинку для переодевания, где висело, перекинутое через стенку, забытое кем-то махровое полотенце. Эд бесцеремонно сдернул его, а потом, подпрыгнув, схватился за верхний край стенки, подтянулся и выглянул наружу.

— Здорово — восхищенно выдохнул он.

На этот раз Грег удержал Эда. В конце концов, переодевалку стоило использовать по назначению, этот халат ему уже осточертел. Грег позаимствовал джинсы раздевшегося до плавок парня — нормально, впору — и подкатил их до колен. Затем повесил на шею чье-то полотенце и распахнул еще одну горячую металлическую дверь.

Ясная синева огромного неба была отрезана, как бумага, темной, насыщенной, ультрамариновой синевой моря, полосатого, словно на карте глубин: искрящаяся серебряная — темно-фиолетовая — изумрудно-зеленая — и у самого берега почти коричневая полоса, по которой бежали наискось бирюзовые волны со снежно-белыми гребнями. Волны с размаху накатывались на ярко-желтый песок, разбивались веерами, а потом уходили назад, утаскивая в море восторженно визжащих шоколадных людей в разноцветных плавках и купальных костюмах. Буйство красок, замешенное на слепящем солнце, больно ударило в глаза, и Грег вскинул к ним согнутую в локте руку. Как будто хотел пару раз как следует сморгнуть и убедиться, что все это неправда, что во всем мире серая октябрьская промозглая ночь..