Державы Российской посол, стр. 40

– Передайте царскому величеству, пусть и он не сомневается в моей искренней преданности.

Настанет срок, взаимные обязательства лягут на бумагу, скрепленные подписями высоких сторон. Здесь беседа покамест предварительная – из очей в очи, без записи, не заверенная ничем, кроме совести.

Угощаясь курицей, сваренной с острым перцем – Венгрия начисто отменила рецепт доктора Бехера, – Куракин сложил рядком пять косточек на край оловянной тарелочки. Для памяти по числу пунктов будущего договора. В голове уже туманилось. Пить наравне с хозяином Борис и не пытался, но пощады просить неловко. Взял обглоданную ножку, держал в кулаке, чтобы не упустить последнюю статью – о доброй коришпонденции, о присылке полезных для каждой стороны известий.

– Людовик насмешил меня, – сказал Ракоци невесело. – Мне привезли от него гобелен, громадный парижский гобелен. Где я повешу его? Король не сказал мне. Очевидно, забыл… Я не прикоснусь к этой вещи, пока у нас война. Роскошь мне противна сейчас… Прискорбно, что не все мои генералы понимают меня…

В последних словах сквозила жалоба. Ракоци подавил ее, заговорил об успехах Боттяна, одноглазого Боттяна, способнейшего из полководцев.

Позднее Ракоци выскажет то, чем не считал нужным делиться с дипломатами, даже с другом из России. Вельможи боятся немилости императора, боятся рисковать своими поместьями. «Среди них не было ни одного, – напишет Ракоци в своих мемуарах, – который не заслужил бы самого сурового наказания за неисполнение моих приказов». Когда Ракоци беседовал с Куракиным, граф Форгач, преступно проигравший битву, сидел в тюрьме. Что до Яноша Боттяна, то он не опасался за богатства, ибо не имел их. Не было и знатного происхождения у этого блистательного стратега-самородка. Ученье он начал в иезуитской коллегии, но не в классах – истопник обучал его топить печи, повар – разделывать тушу.

Однако Куракин догадывается: будущее тревожит Ракоци.

– Персоны, подобные светлейшему Ракоци, – говорил Куракин потом, в дороге, Федору, – способны вернуть златой век, утраченный нами по невежеству и алчности.

Речь князя-боярина, воодушевленного знакомством, была туманна, азовец недоуменно хмыкал.

– Дурачина! – возмущался Борис. – В златом веке жизнь по правде, не корысти ради… Никто в обиде не бывает. Нет ни печали, ни воздыхания, – добавил он церковное, павшее на ум.

– Как в раю, значит, – протянул азовец, дернув плечами недоверчиво.

На почтовых станциях лошадей требовали нетерпеливо. Скорее домой, проведать семью, подать царю отчет о встрече с великим венгром. Пусть видит царь честную службу князя Куракина!

Во Львове желаемая стезя переломилась. К инженеру Дамиани явился расторопный чернявый грек Корба, человек торговый, путешествующий, известный послу до сих пор лишь понаслышке. В каморе гостиницы «Белый лебедь», что под Замковой горой, сказал приказ царя – ехать государеву послу в польский город Ярослав.

Миссия секретности глубочайшей. Снимать машкеру, итальянский псевдоним, не должно.

Донесение о свидании в Сатмаре повез, зашив в исподнее, грек.

7

Порученье досталось Борису Куракину не простое. Где, в какой трущобе обретается сей Эльяш Манкевич, к коему надлежит сделать визит? Как отыскать, не имея проводника, избегая лишних расспросов, его фольварк, – должно быть, небогатый и малоприметный? Не заблудиться средь польских лесов и топей, не утонуть, не угодить в лапы недругов…

Счастье, что цыган в Ярославе не обманул, продал коней выносливых; с неделю скакали по полям, по лесам майор с денщиком – Манкевичей оказалось в окрестности целых пять, из них два Эльяша. Наткнулись сперва на молодого Эльяша, извинились – нужен старый. Потом искали брода. А вчера сбились с пути, в чащах почти до сумерек плутали. Река Сан – поток путеводный – то терялась, то вдруг, на излучинах, открывала свои омута, рыжие от опавшей листвы. Несла косяки бревен, израненных о камни, – ремни содранной коры корчились, кровоточили.

Измотав путников до одури, река привела к строению, которое показалось Борису избенкой на курьих ножках, жилищем лешего. Обозначились в полумраке столбы крыльца – иссохшие, скошенные, дремотно залаял пес.

В доме запели, заныли половицы, и по их голосам угадывалось: мечутся там, разглядывают приезжих из окон, а дверь отомкнуть боятся. Тащат что-то тяжелое, верно для защиты. Потом кто-то, припав к двери, запричитал по-польски.

Федька уразумел первый. До чего приимчив к чужой речи, пройдоха! Хозяин упрашивал господ ехать восвояси, нет у него ни угощения, ни мягкого ложа.

– Вишь, тут побывал Тадеуш, – переводил денщик. – Видать, обчистил.

– Кто такой?

– Поди, разбойник.

Борис стукнул в дверь, оборвал старческие жалобы и сказал громко пану Эльяшу Манкевичу, что прибыл не лихой человек, не душегуб, а друг Анджея.

Пан не верил, переспрашивал, и пришлось кричать ему секретное. Русский приехал, русский из Москвы, офицер. Имеет выразить пану Манкевичу почтение и, пока не исполнит того, не удалится.

Впустили наконец. Борис шагнул через порог, оттолкнул двух челядинцев – один держал в кулаке толстую свечу, другой топтался, опустив секиру.

– Пан русский? – бормотал Манкевич. – Из Москвы? Пан знает Анджея?

Он дрожал, запахивая на себе дырявый халат, колени старика подгибались, вот-вот рухнет перед пришельцами, ошеломленный чудом.

Волоча ноги в тяжелых валенках, повел через сени – пустые, голые, ничем не обшитые. Из пазов лезла, змеилась в шатком свечном сиянии пакля. Слева, с холопской половины, слышался плач младенца, похожий на икоту.

Ну и худоба! Одно название – шляхетский фольварк!

Не блистает декором и горница, только что стены одеты досками. А в досках тараканьи щели. Всего художества – медное блюдо да портрет усатого воина в красном кунтуше с преогромными пуговицами – каждая с блюдце. Выпяченная грудь кавалера распорота сабельным ударом по холсту. След как будто свежий. Явственно послышался Борису свист клинка.

– Фотел пану, – восклицал старик, суетясь. – Фотел, фотел… Клементина!

Пока Борис гадал, что может означать «фотел», хозяин на пару с Клементиной – плечистой, мужиковатой служанкой – сдвинул с места кресло, подобное трону, с резным гербом на спинке.

Сиденье фотела продавленное, пружина уперлась в зад. Нищета глядит из поставца без стекол, с облупившейся печи – разбойники и на изразцах вымещали злобу.

– Ваш сын много говорил мне о вас, – сказал Борис.

Ложь сия во спасение, не мог ведь он признаться, что услышал про Анджея Манкевича впервые лишь от грека во Львове.

Кто-то растер ему ноги, стянул сапоги. Потом Борис ощутил пятками грелку с углями и отдернул, обжегшись. Поднесли чарку, он отхлебнул и поперхнулся. Пахучая мятная настойка хватила под дых.

– Проклятый Тадеуш, разрази его…

Мужицкая брань посыпалась из благородных уст. Негодяй не только грабит, но и позорит. Заставил краснеть, выродок. Как теперь принять дорогого гостя?

А гость ерзал на упрямых пружинах, поджимал ноги, оберегаясь от жгучей грелки, и не желалось ему ни жара, ни питья. Скорей бы кончилась суматоха, сгинули бы согбенные спины, седые головы слуг, лобзающих ему колени, руки, яко обожаемому владыке.

Станет ли гость кушать капусту с салом, простую деревенскую еду? Слава богу, еще осталось немного шпика. Один бочонок в погребе, в дальнем углу уцелел, не попался на глаза душегубам.

Сало на кухне пригорало, горница наполнилась гарью и вонью. Помилуй, доктор Бехер, бессилен твой рецепт для пациента, обреченного на скитания! Изжоги, кошмаров не избежать. Ладно, лишь бы счастливые подарило плоды непростое сие предприятие…

За ужином хозяин – трясущийся его лик в чаду, в свечном зареве маячил в радужном венце – полюбопытствовал, как величать вельможного офицера.

– Мы с Анджеем тезки, – ответил Борис, повинуясь внезапному наитию. – Ангел у меня тот же. Кабы не война, Анджей дослужился бы до чинов высших. Царское величество весьма был доволен… Ставил труды вашего сына в пример.