Униженные и оскорбленные, стр. 27

– Нет, недавно, – отвечал я, невольно в него всматриваясь. – Моя квартира сорок четвертый номер.

– В сорок четвертом? Вы живете... один?

– Совершенно один.

– Д-да! Я потому... что, кажется, знаю этот дом. Тем лучше... Я непременно буду у вас, непременно! Мне о многом нужно переговорить с вами, и я многого ожидаю от вас. Вы во многом можете обязать меня. Видите, я прямо начинаю с просьбы. Но до свидания! Еще раз вашу руку!

Он пожал руку мне и Алеше, еще раз поцеловал ручку Наташи и вышел, не пригласив Алешу следовать за собою.

Мы трое остались в большом смущении. Все это случилось так неожиданно, так нечаянно. Все мы чувствовали, что в один миг все изменилось и начинается что-то новое, неведомое. Алеша молча присел возле Наташи и тихо целовал ее руку. Изредка он заглядывал ей в лицо, как бы ожидая, что она скажет?

– Голубчик Алеша, поезжай завтра же к Катерине Федоровне, – проговорила наконец она.

– Я сам это думал, – отвечал он, – непременно поеду.

– А может быть, ей и тяжело будет тебя видеть... как сделать?

– Не знаю, друг мой. И про это я тоже думал. Я посмотрю... Увижу... так и решу. А что, Наташа, ведь у нас все теперь переменилось, – не утерпел не заговорить Алеша.

Она улыбнулась и посмотрела на него долгим и нежным взглядом.

– И какой он деликатный. Видел, какая у тебя бедная квартира, и ни слова...

– О чем?

– Ну... чтоб переехать на другую... или что-нибудь, – прибавил он, закрасневшись.

– Полно, Алеша, с какой же бы стати!

– То-то я и говорю, что он такой деликатный. А как хвалил тебя! Я ведь говорил тебе... говорил! Нет, он может все понимать и чувствовать! А про меня как про ребенка говорил; все-то они меня так почитают! Да что ж, я ведь и в самом деле такой.

– Ты ребенок, да проницательнее нас всех. Добрый ты, Алеша!

– А он сказал, что мое доброе сердце вредит мне. Как это? Не понимаю. А знаешь что, Наташа. Не поехать ли мне поскорей к нему? Завтра чем свет у тебя буду.

– Поезжай, поезжай, голубчик. Это ты хорошо придумал. И непременно покажись ему, слышишь? А завтра приезжай как можно раньше. Теперь уж не будешь от меня по пяти дней бегать?– лукаво прибавила она, лаская его взглядом. Все мы были в какой-то тихой, в какой-то полной радости.

– Со мной, Ваня? – крикнул Алеша, выходя из комнаты.

– Нет, он останется; мы еще поговорим с тобой, Ваня. Смотри же, завтра чем свет!

– Чем свет! Прощай, Мавра!

Мавра была в сильном волнении. Она все слышала, что говорил князь, все подслушала, но многого не поняла. Ей бы хотелось угадать и расспросить. А покамест она смотрела так серьезно, даже гордо. Она тоже догадывалась, что многое изменилось.

Мы остались одни. Наташа взяла меня за руку и несколько времени молчала, как будто ища, что сказать.

– Устала я! – проговорила она наконец слабым голосом. – Слушай: ведь ты пойдешь завтра к нашим?

– Непременно.

– Маменьке скажи, а ему не говори.

– Да я ведь и без того никогда об тебе с ним не говорю.

– То-то; он и без того узнает. А ты замечай, что он скажет? Как примет? Господи, Ваня! Что, неужели ж он в самом деле проклянет меня за этот брак? Нет, не может быть!

– Все должен уладить князь, – подхватил я поспешно. – Он должен непременно с ним помириться, а тогда и все уладится.

– О боже мой! Если б! Если б! – с мольбою вскричала она.

– Не беспокойся, Наташа, все уладится. На то идет.

Она пристально поглядела на меня.

– Ваня! Что ты думаешь о князе?

– Если он говорил искренно, то, по-моему, он человек вполне благородный.

– Если он говорил искренно? Что это значит? Да разве он мог говорить неискренно?

– И мне тоже кажется, – отвечал я. «Стало быть, у ней мелькает какая-то мысль, – подумал я про себя. – Странно!»

– Ты все смотрел на него... так пристально...

– Да, он немного странен; мне показалось.

– И мне тоже. Он как-то все так говорит... Устала я, голубчик. Знаешь что? Ступай и ты домой. А завтра приходи ко мне как можно пораньше от них. Да слушай еще: это не обидно было, когда я сказала ему, что хочу поскорее полюбить его?

– Нет... почему ж обидно?

– И... не глупо? То есть ведь это значило, что покамест я еще не люблю его.

– Напротив, это было прекрасно, наивно, быстро. Ты так хороша была в эту минуту! Глуп будет он, если не поймет этого с своей великосветскостью.

– Ты как будто на него сердишься, Ваня? А какая, однако ж, я дурная, мнительная и какая тщеславная! Не смейся; я ведь перед тобой ничего не скрываю. Ах, Ваня, друг ты мой дорогой! Вот если я буду опять несчастна, если опять горе придет, ведь уж ты, верно, будешь здесь подле меня; один, может быть, и будешь! Чем заслужу я тебе за все! Не проклинай меня никогда, Ваня!..

Воротясь домой, я тотчас же разделся и лег спать. В комнате у меня было сыро и темно, как в погребе. Много странных мыслей и ощущений бродило во мне, и я еще долго не мог заснуть.

Но как, должно быть, смеялся в эту минуту один человек, засыпая в комфортной своей постели, – если, впрочем, он еще удостоил усмехнуться над нами! Должно быть, не удостоил!

ГЛАВА III

На другое утро часов в десять, когда я выходил из квартиры, торопясь на Васильевский остров к Ихменевым, чтоб пройти от них поскорее к Наташе, я вдруг столкнулся в дверях со вчерашней посетительницей моей, внучкой Смита. Она входила ко мне. Не знаю почему, но, помню, я ей очень обрадовался. Вчера я еще и разглядеть не успел ее, и днем она еще более удивила меня. Да и трудно было встретить более странное, более оригинальное существо, по крайней мере по наружности. Маленькая, с сверкающими, черными, какими-то нерусскими глазами, с густейшими черными всклоченными волосами и с загадочным, немым и упорным взглядом, она могла остановить внимание даже всякого прохожего на улице. Особенно поражал ее взгляд: в нем сверкал ум, а вместе с тем и какая-то инквизиторская недоверчивость и даже подозрительность. Ветхое и грязное ее платьице при дневном свете еще больше вчерашнего походило на рубище. Мне казалось, что она больна в какой-нибудь медленной, упорной и постоянной болезни, постепенно, но неумолимо разрушающей ее организм. Бледное и худое ее лицо имело какой-то ненатуральный смугло-желтый, желчный оттенок. Но вообще, несмотря на все безобразие нищеты и болезни, она была даже недурна собою. Брови ее были резкие, тонкие и красивые; особенно был хорош ее широкий лоб, немного низкий, и губы, прекрасно обрисованные, с какой-то гордой, смелой складкой, но бледные, чуть-чуть только окрашенные.

– Ах, ты опять! – вскричал я, – ну, я так и думал, что ты придешь. Войди же!

Она вошла, медленно переступив через порог, как и вчера, и недоверчиво озираясь кругом. Она внимательно осмотрела комнату, в которой жил ее дедушка, как будто отмечая, насколько изменилась комната от другого жильца. «Ну, каков дедушка, такова и внучка, – подумал я. – Уж не сумасшедшая ли она?» Она все еще молчала; я ждал.

– За книжками! – прошептала она наконец, опустив глаза в землю.

– Ах, да! Твои книжки; вот они, возьми! Я нарочно их сберег для тебя.

Она с любопытством на меня посмотрела и как-то странно искривила рот, как будто хотела недоверчиво улыбнуться. Но позыв улыбки прошел и сменился тотчас же прежним суровым и загадочным выражением.

– А разве дедушка вам говорил про меня? – спросила она, иронически оглядывая меня с ног до головы.

– Нет, про тебя он не говорил, но он...

– А почему ж вы знали, что я приду? Кто вам сказал? – спросила она, быстро перебивая меня.

– Потому, мне казалось, твой дедушка не мог жить один, всеми оставленный. Он был такой старый, слабый; вот я и думал, что кто-нибудь ходил к нему. Возьми, вот твои книги. Ты по ним учишься?

– Нет.

– Зачем же они тебе?

– Меня учил дедушка, когда я ходила к нему.

– А разве потом не ходила?

– Потом не ходила... я больна сделалась, – прибавила она, как бы оправдываясь.