Идиот, стр. 127

– Это у Гоголя, в «Мертвых душах», папаша, – ответил Коля и трусливо покосился на отца.

– Мертвые души! О да, мертвые! Когда похоронишь меня, напиши на могиле: «Здесь лежит мертвая душа!»

Позор преследует меня!

Это кто сказал, Коля?

– Не знаю, папаша.

– Еропегова не было! Ерошки Еропегова!.. – вскричал он в исступлении, приостанавливаясь на улице, – и это сын, родной сын! Еропегов, человек, заменявший мне одиннадцать месяцев брата, за которого я на дуэль… Ему князь Выгорецкий, наш капитан, говорит за бутылкой: «Ты, Гриша, где свою Анну получил, вот что скажи?» – «На полях моего отечества, вот где получил!» Я кричу: «Браво, Гриша!» Ну, тут и вышла дуэль, а потом повенчался… с Марьей Петровной Су… Сутугиной и был убит на полях… Пуля отскочила от моего креста на груди и прямо ему в лоб. «Ввек не забуду!» – крикнул и пал на месте. Я… я служил честно, Коля; я служил благородно, но позор – «позор преследует меня!» Ты и Нина придете ко мне на могилку… «Бедная Нина!» Я прежде ее так называл, Коля, давно, в первое время еще, и она так любила… Нина, Нина! Что сделал я с твоею участью! За что ты можешь любить меня, терпеливая душа! У твоей матери душа ангельская, Коля, слышишь ли, ангельская!

– Это я знаю, папаша. Папаша, голубчик, воротимтесь домой к мамаше! Она бежала за нами. Ну что вы стали? Точно не понимаете… Ну чего вы-то плачете?

Коля сам плакал и целовал у отца руки.

– Ты целуешь мне руки, мне!

– Ну да, вам, вам. Ну что ж удивительного? Ну чего вы ревете-то среди улицы, а еще генерал называется, военный человек, ну, пойдемте!

– Благослови тебя бог, милый мальчик, за то, что почтителен был к позорному, – да! к позорному старикашке, отцу своему… да будет и у тебя такой же мальчик… le roi de Rome… О, «проклятие, проклятие дому сему!»

– Да что ж это в самом деле здесь происходит! – закипел вдруг Коля. – Что такое случилось? Почему вы не хотите вернуться домой теперь? Чего вы с ума-то сошли?

– Я объясню, я объясню тебе… я всё скажу тебе; не кричи, услышат… le roi de Rome… О, тошно мне, грустно мне!

Няня, где твоя могила!

Это кто воскликнул, Коля?

– Не знаю, не знаю, кто воскликнул! Пойдемте домой сейчас, сейчас! Я Ганьку исколочу, если надо… да куда ж вы опять?

Но генерал тянул его на крыльцо одного ближнего дома.

– Куда вы? Это чужое крыльцо!

Генерал сел на крыльцо и за руку всё притягивал к себе Колю.

– Нагнись, нагнись! – бормотал он, – я тебе всё скажу… позор… нагнись… ухом, ухом; я на ухо скажу…

– Да чего вы! – испугался ужасно Коля, подставляя, однако же, ухо.

– Le roi de Rome… – прошептал генерал, тоже как будто весь дрожа.

– Чего?.. Да какой вам дался le roi de Rome?.. Что?

– Я… я… – зашептал опять генерал, все крепче и крепче цепляясь за плечо «своего мальчика», – я… хочу… я тебе… все, Марья, Марья… Петровна Су-су-су…

Коля вырвался, схватил сам генерала за плечи и как помешанный смотрел на него. Старик побагровел, губы его посинели, мелкие судороги пробегали еще по лицу. Вдруг он склонился и начал тихо падать на руку Коли.

– Удар! – вскричал тот на всю улицу, догадавшись наконец, в чем дело.

V

По правде, Варвара Ардалионовна в разговоре с братом несколько преувеличила точность своих известий о сватовстве князя за Аглаю Епанчину. Может быть, как прозорливая женщина, она предугадала то, что должно было случиться в близком будущем; может быть, огорчившись из-за разлетевшейся дымом мечты (в которую и сама, по правде, не верила), она, как человек, не могла отказать себе в удовольствии преувеличением беды подлить еще более яду в сердце брата, впрочем, искренно и сострадательно ею любимого. Но во всяком случае она не могла получить от подруг своих, Епанчиных, таких точных известий; были только намеки, недосказанные слова, умолчания, загадки. А может быть, сестры Аглаи и намеренно в чем-нибудь проболтались, чтоб и самим что-нибудь узнать от Варвары Ардалионовны; могло быть, наконец, и то, что и они не хотели отказать себе в женском удовольствии немного подразнить подругу, хотя бы и детства: не могли же они не усмотреть во столько времени хоть маленького краешка ее намерений.

С другой стороны, и князь, хотя и совершенно был прав, уверяя Лебедева, что ничего не может сообщить ему и что с ним ровно ничего не случилось особенного, тоже, может быть, ошибался. Действительно, со всеми произошло как бы нечто очень странное: ничего не случилось и как будто в то же время и очень много случилось. Последнее-то и угадала Варвара Ардалионовна своим верным женским инстинктом.

Как вышло, однако же, что у Епанчиных все вдруг разом задались одною и согласною мыслию о том, что с Аглаей произошло нечто капитальное и что решается судьба ее, – это очень трудно изложить в порядке. Но только что блеснула эта мысль, разом у всех, как тотчас же все разом и стали на том, что давно уже всё разглядели и всё это ясно предвидели; что всё ясно было еще с «бедного рыцаря», даже и раньше, только тогда еще не хотели верить в такую нелепость. Так утверждали сестры; конечно, и Лизавета Прокофьевна раньше всех всё предвидела и узнала, и давно уже у ней «болело сердце», но – давно ли, нет ли, – теперь мысль о князе вдруг стала ей слишком не по нутру, собственно потому, что сбивала ее с толку. Тут предстоял вопрос, который надо было немедленно разрешить; но не только разрешить его нельзя было, а даже и вопроса-то бедная Лизавета Прокофьевна не могла поставить пред собой в полной ясности, как ни билась. Дело было трудное: «Хорош или не хорош князь? Хорошо всё это или не хорошо? Если не хорошо (что несомненно), то чем же именно не хорошо? А если, может быть, и хорошо (что тоже возможно), то чем же опять хорошо?» Сам отец семейства, Иван Федорович, был, разумеется, прежде всего удивлен, но потом вдруг сделал признание, что ведь, «ей-богу, и ему что-то в этом же роде всё это время мерещилось, нет-нет и вдруг как будто и померещится!» Он тотчас же умолк под грозным взглядом своей супруги, но умолк он утром, а вечером, наедине с супругой, и принужденный опять говорить, вдруг и как бы с особенною бодростью выразил несколько неожиданных мыслей: «Ведь в сущности что ж?..» (Умолчание.) «Конечно, всё это очень странно, если только правда, и что он не спорит, но…» (Опять умолчание.) «А с другой стороны, если глядеть на вещи прямо, то князь, ведь, ей-богу, чудеснейший парень, и… и, и – ну, наконец, имя же, родовое наше имя, всё это будет иметь вид, так сказать, поддержки родового имени, находящегося в унижении, в глазах света, то есть, смотря с этой точки зрения, то есть, потому… конечно, свет; свет есть свет; но всё же и князь не без состояния, хотя бы только даже и некоторого. У него есть… и… и… и…» (Продолжительное умолчание и решительная осечка.) Выслушав супруга, Лизавета Прокофьевна вышла из всяких границ.

По ее мнению, всё происшедшее было «непростительным и даже преступным вздором, фантастическая картина, глупая и нелепая!» Прежде всего уж то, что «этот князишка – больной идиот, второе – дурак, ни света не знает, ни места в свете не имеет: кому его покажешь, куда приткнешь? демократ какой-то непозволительный, даже и чинишка-то нет, и… и… что скажет Белоконская? Да и такого ли, такого ли мужа воображали и прочили мы Аглае?» Последний аргумент, был, разумеется, самый главный. Сердце матери дрожало от этого помышления, кровью обливалось и слезами, хотя в то же время что-то и шевелилось внутри этого сердца, вдруг говорившее ей: «А чем бы князь не такой, какого вам надо?» Ну, вот эти-то возражения собственного сердца и были всего хлопотливее для Лизаветы Прокофьевны.

Сестрам Аглаи почему-то понравилась мысль о князе; даже казалась не очень и странною; одним словом, они вдруг могли очутиться даже совсем на его стороне. Но обе они решились молчать. Раз навсегда замечено было в семействе, что чем упорнее и настойчивее возрастали иногда, в каком-нибудь общем и спорном семейном пункте, возражения и отпоры Лизаветы Прокофьевны, тем более это могло служить для всех признаком, что она, может быть, уж и соглашается с этим пунктом. Но Александре Ивановне нельзя было, впрочем, совершенно умолкнуть. Давно уже признав ее за свою советницу, мамаша поминутно призывала ее теперь и требовала ее мнений, а главное – воспоминаний, то есть: «Как же это всё случилось? Почему этого никто не видал? Почему тогда не говорили? Что означал тогда этот скверный „бедный рыцарь“? Почему она одна, Лизавета Прокофьевна, осуждена обо всех заботиться, всё замечать и предугадывать, а все прочие – одних ворон считать?» и пр., и пр. Александра Ивановна сначала была осторожна и заметила только, что ей кажется довольно верною идея папаши о том, что в глазах света может показаться очень удовлетворительным выбор князя Мышкина в мужья для одной из Епанчиных. Мало-помалу, разгорячившись, она прибавила даже, что князь вовсе не «дурачок» и никогда таким не был, а насчет значения, – то ведь еще бог знает, в чем будет полагаться, через несколько лет, значение порядочного человека у нас в России: в прежних ли обязательных успехах по службе или в чем другом? На всё это мамаша немедленно отчеканила, что Александра «вольнодумка, и что всё это их проклятый женский вопрос». Затем чрез полчаса отправилась в город, а оттуда на Каменный остров, чтобы застать Белоконскую, как нарочно в то время случившуюся в Петербурге, но скоро, впрочем, отъезжавшую. Белоконская была крестною матерью Аглаи.