Факультет ненужных вещей, стр. 125

— Нет, нет, — сказал он, — какой там следователь! Это я так — шутейно. Попугать вас, дурак, хотел. Какой из меня, к дьяволу, следователь?

— Ой, да вы весь пылаете! — воскликнула она. — Ну конечно, в одном плащике ночью в степи — здесь знаете утром какие холода! Вот что: ложитесь-ка. Я сейчас вам постель разобью. Да вы же мокрый, потный!

— А вы? — спросил он ее и перехватил ее за плечи.

— Я приду, приду! Мне сейчас товар принимать. Приму и приду. Его нам с ночным поездом привозят. Вон! Уже гудят. Это мне сигнал подают. Ложитесь, ложитесь. Я враз освобожусь. Боже мой, да вас хоть выжми! Наверно, с этими геологами пили? Ну да, у нас тут целая партия их работает. Ой, Яков Абрамович, ведь они же все молодежь, а вы…

— Вот я с ними и пил! Около утопленницы сидели и пили.

— Ну, ну, — сказала она. — Идемте. Ложитесь, помогу вам раздеться. Утопленница! Что вы такие страсти к ночи? Ой, да не трогайте вашу пушку, что вы за нее хватаетесь? Положите ее под матрац. Цела будет.

Предпоследняя мысль, когда она его раздевала, что-то ласково приговаривая, была: «Да как же я сюда все-таки добрался? Ведь с ног падаю», и самая последняя: «А вот и не выдаст! Вот так, начальничек, и не выдаст. Да!»

Проснулся он на миг под вечер и увидел, что в комнате никого нет. На столе лежат счеты, на стуле висит белый фартук — повернулся на бок и снова заснул.

Второй раз он проснулся оттого, что его кто-то тихонько тормошил за плечо. Он сразу же сел. На белой скатерти горела тихая зеленая лампа, стояла посуда, шумел самовар. Над ним наклонялась Мариетта.

— Вы что-то застонали, а я вас и разбудила, — сказала она. — Страшное что-то приснилось?

Он засунул руку под матрац и проверил браунинг.

— Да нет, очень хорошо выспался, — ответил он. — Спасибо. Ну и матрац же у вас — ляжешь и не встанешь.

Она засмеялась.

— Так, может, еще полежите? А то вставайте, а? Уже поздно. Я отторговалась, ужинать будем.

Он взглянул на свои часы: они стояли.

— Да сколько же я часов спал? — спросил он.

— Да все они ваши, — засмеялась она. — Ну так если не будете больше лежать, вставайте! Я сейчас стол накрою.

Он посидел, помолчал, накинул на себя одеяло. И вдруг вспомнил самое главное.

— А та? — спросил он. — Утопленница? Что она?

— А увезли ее, — беззаботно ответила Мариетта. — Утром еще за ней приехали. Всех нас опрашивали. А что нас опрашивать? Я ее никогда и не видела. Опохмеляться будете?

— Опохмеляться?

Голова не то что болела, а была какая-то совсем пустая, гремучая. Он скинул одеяло, оделся. Мариетта дала туфли. Спросил, где туалет, умывальник; пошел, привел себя в порядок, и когда вернулся, на столе уже появились бутылка и стаканы. Прежняя ясность и четкость возвращались к нему, и он думал, что ему нужно завтра же явиться в наркомат. Конечно, приятного тут мало. То есть то, что увезли наркома, это его могло даже и не коснуться, но вот то, что сразу после этого забрали трех его сотрудников, — это было уже очень плохим признаком. Ведь даже его не дождались, так действует только Москва. Он, конечно, мог бы успокоиться на том, что ничего за собой не чувствует. Но так же, как и все граждане Советского Союза, он отлично знал, что вот это «чувствовал — не чувствовал» ничего не стоит. Но и это сейчас пугало его не особенно. Ну что ж, раз так, значит, так. До сих пор ему везло. Он честно и четко выполнял все приказы хозяина. Не мудрствовал лукаво и ни во что не проникал. Но сейчас хозяин потребовал полного расчета, а за что — это он сам знает. Ну, значит, все. Кинуться не к кому. Оправдаться нечем, даже, как евангельский разбойник, крикнуть: «Господи, Господи!» — и то нельзя. Там так же пусто, как и везде. По крайней мере для него.

Он сидел и смотрел на Мариетту, как она, большая, теплая, мягкая, бесшумно двигалась сзади него, куда-то выходила, входила, откуда-то что-то доставала, приносила и осторожно все составляла на стол. И наконец ее открытость и покорность дошла до него.

— Подойди, — сказал он. — Ну что же, выпьем?

— Выпьем, — ответила она и робко тряхнула головой.

— И ляжем спать, — приказал он.

— А что же еще делать? — усмехнулась она.

…На следующее утро — а по утрам здесь, как и в городе, горланили петухи и собаки — он сидел за столом, строгий, чисто выбритый, и пил чай, только один крепкий чай и больше ничего. Мариетта что-то порылась в тумбочке, подошла к нему, сказала: «А вот я вас сейчас спрошу…» — и поставила перед ним голубую жестянку. В таких при царе продавали монпансье.

— Ландрин? — спросил он. — Жорж Борман — нос оторван? Что, пуговицы в нем хранишь?

— Пуговицы, — ответила она и вытряхнула коробку на стол.

Это было золото. То самое, хитрое, древнее, узорное золото, из-за которого он сюда и приехал. Но это еще было и чудо, какого он не смел уже и ожидать. И произошло оно, как и всякое чудо, неожиданно и просто, по той внутренней логике, по которой всегда происходит все необычайное: просто открылась коробочка и из нее на стол посылалось золото. Вот и все.

— Откуда это у тебя? — спросил он без всякого выражения. — Ах рыбаки принесли? А-а! А они здесь! Далеко? Так, так.

Он встал, сунул коробку в планшет и сказал:

— Ну вставай, поедем.

— Куда? — спросила она и сразу помертвела.

— Как куда? К этим рыбакам.

Она испугалась, покраснела.

— А зачем? — пролепетала она.

— Ну, увидимся с ними, поговорим. Они что, хорошие люди? Ну вот и поговорим. — Он вынул браунинг, осмотрел его, сунул опять в кобуру. — Нет, нет, я им ничего не сделаю. Только опрошу. Поехали, поехали.

— Так это правда золото? А я думала…

— Вот там и узнаем, что это такое и откуда. Поехали.

Глава ІІІ

После того как Зыбина взяли с того допроса и дотащили до камеры, для него напрочь исчезло время. Он закрывал глаза — и наступала ночь; электричество горело ровно и светло, в коридоре было тихо, в хрупком тонком воздухе за окном нежно и громко раздавались паровозные гудки. Лаяли собаки. Он открывал глаза, и было уже утро; часовой обходил камеры, стучал в железную обивку ключом: «Подъем, подъем!» По полу звонко передвигались ведерные чайники, открывались кормушки, женщины в серых фартуках бесшумно ставили на откидные окошечки хлеб и кипяток, чирикали воробьи. Потом приходили дежурные — один сдающий, другой принимающий — и спрашивали, есть ли заявления и жалобы. А какие у него могли быть заявления и жалобы? Не было у него ничего! Он плавал в светлой, прозрачной пустоте, растворялся в ней и сам уже был этой пустотой. А море в камеру больше не приходило. И та женщина тоже. И это было тоже хорошо. Не нужна она была ему сейчас. И только позывы тела вяло и безболезненно заставляли его подниматься и идти в угол. А воду он пил и хлеб ел, так что это не голодовка, и его не тревожили. И, сделав свое, он ложился опять на койку, смотрел на светлый потолок, на никогда не гаснувшую лампочку и разливался по тюрьме, по городу, по миру. И не было уже Зыбина, а была светлая пустота. Так продолжалось какое-то время, может быть, два дня, может быть, месяц. И однажды в его камеру вошло сразу несколько человек: начальник тюрьмы, надзиратель, светловолосый молодой врач интеллигентного вида, похожий на молодого Хомякова, и прокурор Мячин. Прокурор спросил, как он себя чувствует.

— Ничего, спасибо, — ответил он.

— И идти можете?

— Вполне.

— Сядьте-ка на кровать.

Он поднялся и сел.

— Он молодец, — улыбнулся врач, похожий на Хомякова. — Вот пропишем ему усиленное питание, введем глюкозу, и встанет.

— А что у него? — спросил прокурор. — Георгий Николаевич, что у вас?

— Ничего, — ответил он.

— Как ничего? Почему же лежите? Вы больны?

— Да нет, — ответил он.

— А что же с вами? — спросил прокурор.

— Ничего. Просто издыхаю, и все, — он точно знал, что это так; не болеет, а издыхает, и ничегошеньки с него они сейчас требовать не могут. Он уже никому из них ничего не должен.