Клоака, стр. 5

Я ретировался в весьма растревоженном состоянии духа. Небольшим утешением мне могла служить мысль, что если Мартина не смог найти я, то грозный пьяница из Чикаго тем более не сможет его разыскать.

Я чувствовал, что Мартин страдает от невыносимого одиночества, которое заставляет его, окровавленного и покрытого синяками, скитаться под дождем и выплескивать на бумагу свои не укладывающиеся в общепринятые рамки суждения. После посещения комнаты Мартина это ощущение только окрепло. В ту ночь я думал о его замечании, которое он обронил во время нашей последней встречи. Я снова явственно услышал его пронзительный голос, возвещавший, что его отец жив, что он все еще среди нас. И хотя я не услышал в его тоне новых интонаций, мне все же показалось, что во время разговора я не совсем точно уловил смысл сказанного. Во всяком случае, мне так показалось.

Мартин был не тот человек, на которого можно возлагать какие-либо надежды, но игнорировать его тоже нельзя. Так что сами можете убедиться, насколько противоречивы были мои чувства — наполовину репортерские, наполовину редакторские, — меня донимала какая-то тревога по отношению к этому молодому человеку и его странным видениям. Кроме того, меня обуревали неуместные сантименты, подумать только, мне казалось, что, прояви этот же самый молодой человек чуточку терпения, он мог бы прекрасно утвердиться в штате моей газеты. Боже милостивый! Но, с другой стороны, почему бы и нет? По зрелом размышлении я должен был понять, что если существуют натуры, которые добровольно призывают на себя удары грозной судьбы, то Мартин Пембертон, без сомнения, одна из них.

Глава четвертая

Мне кажется, я уже упоминал о том, что еще один раз видел Мартина Пембертона до его исчезновения… видел, но не имел возможности поговорить с ним. Вы, конечно, понимаете, что любой независимый журналист служит одновременно нескольким работодателям. В случае с Мартином берусь утверждать, что задания, которые он получал в «Телеграм», были самыми стоящими из всех, на которые он мог рассчитывать. Чаще ему приходилось унижаться до сотрудничества с еженедельными бульварными листками вроде «Тэтлер» или «Газетт», которые платили ему пару-другую долларов за то, что он описывал на полосах этих газет идиотские повадки класса новых богачей, членом которого считали когда-то и самого Мартина. Такая работа была большим оскорблением для его чувствительной души, чем те плохие романы, что я давал ему на рецензию.

Как бы то ни было, через несколько недель после того, как он принес в нашу редакцию свою промокшую и окровавленную рукопись, я увидел его на балу в отеле «Сент-Николас». Должен сказать, что я ненавижу балы. Их теперь дают каждый вечер в течение практически всего года. На них, по моему глубокому убеждению, ездят исключительно люди, которые вылезут из кожи вон, лишь бы превзойти блеском и богатством тех, кто прибыл на бал раньше их. Мой издатель, от которого я всецело зависел, Джозеф Лэндри, считал своим святым долгом подписываться на участие в этих мероприятиях, а отдуваться за него и присутствовать на балах должны были его несчастные подчиненные вроде меня. Именно в связи с этим печальным обстоятельством я и появился, бормоча проклятия, на действе, которое, если память мне не изменяет, называлось ежегодным праздником Нью-Йоркского Исправительного общества. Чтобы не очень сильно страдать от одиночества и извлечь хоть какую-то пользу из своего несчастья, я пригласил с собой свою сестру. Мэдди была истинным «синим чулком», преподавала в школе и практически никогда не выезжала в свет.

Я уверен, что бал давало именно Исправительное общество, потому что за полицейским кордоном, оцепившим отель, бесновалось ярко освещенное газовыми фонарями блестящее собрание уличных пьяниц, забияк, грубиянов и попрошаек. Эти достойные люди встречали оскорбительными, но зачастую необыкновенно меткими замечаниями каждую парочку, которая, выйдя из кареты, устремлялась ко входу в отель. Издевательский хохот, гиканье и презрительные замечания — вот награда, которую получали от своих подопечных неутомимые исправители, бескорыстно жертвующие собой во имя святого дела искоренения безнравственности и преступлений! Ведя Мэдди за локоток, я в душе чувствовал, что на самом-то деле должен стоять по ту сторону кордона, и, если бы в тот момент брошенный из толпы камень сбил с меня шляпу, я не стал бы жаловаться на судьбу.

Вряд ли вы помните тот старый отель на Бродвее. А ведь он был одним из лучших в городе. Это было первое здание, оборудованное лифтами. Зал же отеля превосходил по длине добрый квартал.

Вообразите себе гул голосов людей, сидящих за пятьюдесятью столами, — грохот, подобный грому извержения вулкана, на фоне этого гула выделялись звон посуды и частые хлопки вылетавших из горлышек бутылок пробок. Располагавшийся под мраморной аркой камерный оркестр старался изо всех сил. Скрипач вовсю пилил смычком, арфистка делала плавные, округлые движения, и при этом невозможно было расслышать ни одной ноты! На хоры можно было посадить лунатиков из сумасшедшего дома, и никто не заметил бы разницы.

За нашим столом расположились редакторы и авторы, сотрудничавшие в «Телеграм». С этими людьми я встречался по нескольку раз на день и не испытывал ни малейшего желания разговаривать с ними. Как все настоящие газетчики, они нюхом чувствовали, на что стоит обращать внимание. Поэтому, сидя за столом, они уделили все свое внимание обеду. В меню значились свежие устрицы. Это было неизбежно, как заход солнца. Нью-Йорк буквально помешался на устрицах: их подавали в отелях, в устричных барах и салунах, продавали на улицах с лотков — чудесные свежие устрицы, охлажденные, в раковинах, живьем, под острым красным соусом. Если бы мы были нацией, устрица стала бы нашим национальным блюдом. Кроме устриц, подавали баранину. Здесь сразу надо сделать оговорку — жесткое, как каблук, жаркое, прилипшее к костям, можно было с большой натяжкой назвать мясом, да и слово «подавали» следовало бы взять в кавычки — бараньи кости швырялись в лица присутствующих. Запах от немытых рук официанта примешивался к букету вин, которые он разливал. Но это, в конце концов, не имело большого значения. Газетчики тихо сидели среди общего гвалта и спокойно поглощали пищу.

И тут я увидел Пембертона, в несвежей рубашке и косо повязанном галстуке. Пембертона, шествующего между столами. Как я уже говорил, ежедневные газеты уделяли подобным мероприятиям небольшие абзацы. Другое дело — еженедельники. Уж они-то превращали эти посиделки в грандиозные события. В душной атмосфере зала мой независимый журналист выглядел чахлым, измотанным и каким-то зеленым. Стоит ли привлекать его внимание или будет милосерднее сделать вид, что я его не заметил?

Мартин сел за стол, стоявший у меня за спиной, рядом с крупной полной женщиной, одетой в весьма экстравагантное платье, по поводу которого Мэдди уже успела шепотом высказать мне свое изумление. Я слышал, как Пембертон представился и попросил даму описать, во что именно она одета, — как выразился хитрец, для просвещения читателей отдела светской хроники.

— Платье сшито из розового атласа, — охотно затрещала женщина, — здесь вы видите три плоеные оборки, каждая из которых окантована по низу белым кружевом.

Да, именно так обсуждают наши дамы свои наряды.

— Ваш… розовый… атлас, — бормотал Пембертон, усваивая сказанное.

— Шлейф оторочен мехом ламы, и по краям обшит крупным жемчугом, как и юбка и греческие рукава. Корсаж, юбка и шлейф отделаны белым шелком.

— Да, да, шлейф из меха ламы, — проговорил Пембертон и, вжавшись в спинку стула, постарался уменьшиться в размерах.

Я ощутил сильный толчок — это дама, вскочив, двинула своим стулом мой.

— Шаль сшита из брюссельских кружев, — продолжала она, — веер отделан жадеитом. Носовой платок из алансонского шелка, а вот этот камень, — она вытянула на свет божий каплевидный бриллиант, висевший на цепочке между ее могучими грудями, — подарил мне по случаю этого бала мой дорогой муж, мистер Ортли.