Блокада. Книга 5, стр. 119

И выбежал из кабинета, громко хлопнув дверью.

Долго длилось гробовое молчание.

Наконец Тодт сказал:

— Пройдемте ко мне, Гудериан. Я хочу вам показать образец печки, сконструированной моими инженерами. Вы могли бы наладить производство таких печек в своих ремонтных мастерских. Конструкция очень простая, и печка хорошо держит тепло. Я подарю вам образец.

«Печка! — мысленно повторил Гудериан. — Это все, чего мне удалось здесь добиться…»

На другой день утром, когда Гудериан готовился к отъезду на аэродром, ему вручили копию телеграммы войскам группы армий «Центр». Она начиналась словами:

«1. Фюрер отдал приказ: недопустимо никакое значительное отступление, так как оно приведет к полной потере тяжелого оружия и материальной части. Командующие армиями, командиры соединений и все офицеры своим личным примером должны заставить войска с фанатическим упорством оборонять занимаемые позиции, не обращая внимания на противника, прорывающегося на флангах в тыл наших войск. Только такой метод ведения боевых действий позволит выиграть время, которое необходимо, чтобы перебросить с родины и с запада подкрепления, о чем уже отдан приказ…»

«Это все?» — со страхом и горечью подумал Гудериан.

Но это было не все. Гудериан еще не знал о том, что Гитлер принял решение сместить не только Браухича, не только командующих группами армий «Север», «Центр» и «Юг» — фон Лееба, фон Бока и Рунштедта, но и самого его, Гудериана.

Этого он еще не знал. Гудериан понимал одно: своим приказом Гитлер обрекает на верную смерть многие десятки тысяч немецких солдат.

4

Мне никогда не приходило в голову вести дневник. Я не могла понять, почему раньше, в старое, дореволюционное время, люди так любили вести дневники или, скажем, писать друг другу длинные письма. Уехал, допустим, человек в отпуск, ну, не в отпуск, а просто куда-то, в поместье свое, если был богатым, или по делам, в другой город. И оттуда пишет своим родным, или любимой женщине, или друзьям длинные-предлинные письма про все. Как доехал, как устроился, что видно из окна, чем торгуют в лавочке, кто к нему приходил, о чем говорили.

Это писание было как бы непременной частью той, старой жизни. Может быть, потому, что тогда не было ни телеграфа, ни телефона?

А я вот не люблю писать. Сидеть, когда столько дел, и писать мне кажется просто противоестественным.

Поэтому, когда начальник госпиталя Осьминин, остановив меня в коридоре, неожиданно спросил, веду ли я дневник, я просто растерялась.

— Какой дневник, Андрей Григорьевич? — переспросила я, полагая, что он имеет в виду книгу регистрации приема раненых.

— Ну… самый обыкновенный, — ответил Осьминин. — Просто дневник.

— Зачем? — с недоумением спросила я.

Какие уж там дневники, когда валишься с ног от усталости, когда нет света, в палатах — коптилки, в операционной — большая керосиновая лампа, а пальцы плохо сгибаются от холода и, прежде чем сделать очередной укол, приходится отогревать руки над печкой?!

— И о чем писать? — пожала я плечами.

— Обо всем, — коротко ответил Осьминин. — И каждый день.

— Да вы смеетесь, Андрей Григорьевич! Что я буду писать? «Сегодня был обстрел, потом привезли раненых, потом оперировали, потом снова был обстрел…»? Кому это интересно?

— Это будет интересно… Потом.

— Будущим поколениям? — усмехнулась я.

— И будущим, — не желая замечать моей иронии, сказал Осьминин. — Но и современникам тоже. Тем, кто доживет до победы.

— Ну, им-то все это известно!

— Людям свойственно забывать пережитое, — задумчиво проговорил Осьминин. — Словом, поднимитесь ко мне.

По лестнице Осьминин шел медленно, опираясь на перила, останавливаясь через каждые две-три ступеньки.

В последние дни он очень ослаб. Работы было много, врачей не хватало. Волкова мобилизовали на Ладожскую трассу налаживать там медобслуживание, один из хирургов умер от голода — не выдержало больное сердце. Правда, с фронта к нам перебросили двух новых хирургов, но они никак не могли привыкнуть к питанию по тыловым нормам и с трудом выстаивали у операционного стола.

Войдя в свой кабинет, Осьминин вытащил из ящика письменного стола какую-то тетрадь.

— Вот, — сказал он, протягивая ее мне. — Держите.

Это была обычная «общая» школьная тетрадь в клеенчатом переплете — совершенно чистая. Я растерянно держала ее в руках. Неужели начальник госпиталя всерьез полагает, что я буду вести дневник?

— Значит, будете записывать каждый день. Хотя бы по нескольку строчек. «Ни дня без строчки», как говорил некий француз по имени Эмиль Золя. Учтите, — строго добавил он, — это приказ.

— Можно идти? — спросила я, совершенно обескураженная.

— Идите.

«Придет же в голову такая блажь! — думала я, идя к себе в комнату. — Вести дневник! Ведь минуты свободной нет! Да и как все опишешь?!»

Я вспомнила вчерашний день. После очередного обстрела к нам стали поступать раненые. Среди них была девушка. В оба глаза ей попали осколки стекла, да и все лицо было иссечено. Надо было срочно вызвать окулиста из морского госпиталя, а телефон не работал, — видно, где-то перебило кабель. За окулистом послали санитарку, а девушка все кричала от боли и руками за глаза хваталась. Мы ей ввели морфий, потом обработали раны, а чтобы глаза не трогала, пришлось ей руки полотенцем связать…

Потом мальчика на стол положили, его ранило дома, — он был болен и лежал в постели, когда в дом угодил снаряд. Ранение бедра, и рана вся перьями забита…

Привезли бойца, ранен в ногу, выше ранения — жгут, который еще в ПМП наложили. Кричал он страшно — жгут сдавил седалищный нерв. Наложили его давно, несколько часов назад, и, пока раненого транспортировали, никто не догадался жгут снять, а может быть, просто некому было это сделать.

Упрекать медперсонал легко, а попробуй там усмотреть за всем — раненых много, и всех надо обработать, а потом рассортировать по госпиталям, отправить…

Словом, с этим бойцом, Сергушин его фамилия, дело было плохо. Ему угрожала гангрена…

И так до самого вечера — все новые, новые раненые. А вечером свободные от дежурства сестры и санитарки пошли за водой.

В городе почти все носили воду из Невы или из Фонтанки, а нам повезло: у нас в районе водоразборная колонка каким-то чудом еще действовала. Но до нее тоже было километра два, а там — в очередь становиться, а потом ведра с водой обратно в госпиталь тащить…

Принесли воду — и за дровами. Впрочем, какие это дрова!.. Увидим, где дом деревянный снарядом разбитый, — отдираем доски, бревна распиливаем…

«Это, что ли, описывать? — с горечью подумала я. — Так ведь каждый день одно и то же!» Вспомнила детскую скороговорку: «Раз — дрова, два — дрова…»

Вспомнила, что вчера, когда в госпиталь с водой возвращалась, объявление одно прочла. Их много сейчас на стенах, объявлений разных. Отдыхать по дороге приходилось часто, вот и читала… А это зачем-то сорвала и положила в карман.

Вот оно… Я вытащила из кармана скомканную бумажку. На ней химическим карандашом было написано: «Обменяю 4,5 метра фланели и примус на кошку. Принести кошку по адресу: ул.„Правды“, 5, кв.10».

Сама не знаю, зачем сорвала. Кошку, что ли, жалко стало? Да ведь известно, что и кошек и голубей всех давно поели… Это, что ли, объявление в дневник переписать?.. Но к чему? Вот если бы я на фронте была!..

Или уж как в настоящих дневниках, как раньше, — писать о самом личном. Но не могу же я писать о том, о чем пытаюсь забыть, не вспоминать… О том, как он — он! — требовал достать ему эту лживую справку…

Я снова опустила глаза на объявление, которое держала в руках, и мне показалось, что на бумажке совсем другие строки… Как там было написано, в той листовке? «Женщина Ленинграда, к тебе обращается немецкое командование…»

Я со злостью скомкала бумажку, как будто это была та проклятая листовка, и, войдя к себе, швырнула тетрадку в тумбочку.